Есть в этом воспоминании что-то от пушкинского:
Но у Пушкина это преходящий этап жизни, – по-своему необходимый, так как именно время утрат позволяет оценить в полной мере впоследствии красоту возрождения здоровых человеческих чувств, которые сначала даются человеку как дар природы, но ценность которых можно в полной мере прочувствовать лишь пройдя через сомнения и лишения.
Своеобразной шаламовской вариацией пушкинской темы стал рассказ «Сентенция», завершающий вторую книгу его колымской прозы.
«Я работал кипятилыциком – легчайшая из всех работ» (1, 343), – сообщает рассказчик, и день за днем прослеживает, как оживает его тело, приговоренное к уничтожению: «Что оставалось со мной до конца? Злоба. И храня эту злобу, я рассчитывал умереть…» (1, 343).
Однажды ночью я ощутил, что слышу (…) стоны и хрипы. Ощущение было внезапным, как озарение, и не обрадовало меня (…) – я «выспался», как говорил Моисей Моисеевич Кузнецов, наш кузнец, умница из умниц… (1,344). Появилось равнодушие – бесстрашие. (…) Этим равнодушием, этим бесстрашием был переброшен мостик какой-то от смерти. Сознание, что бить здесь не будут, не бьют и не будут бить, рождало новые силы, новые чувства. (…) За равнодушием пришел страх. (…) Я понял, что боюсь уехать отсюда на прииск. Боюсь, и всё. (…) Зависть – вот как называлось следующее чувство, которое вернулось ко мне. Я позавидовал мертвым. (…) Я позавидовал и живым соседям. (…) Любовь не вернулась ко мне. Ах, как далека любовь от зависти, от страха, от злости. (…) Жалость к животным вернулась раньше, чем жалость к людям… (1,345) Язык мой, приисковый грубый язык был беден, как бедны были чувства, еще живущие около костей. (…) Я был испуган, ошеломлен, когда в моем мозгу (…) родилось елово. (…) Я прокричал это слово, встав на нары, обращаясь к небу, к бесконечности: – Сентенция! Сентенция! И захохотал (1,346).
Однажды ночью я ощутил, что слышу (…) стоны и хрипы. Ощущение было внезапным, как озарение, и не обрадовало меня (…) – я «выспался», как говорил Моисей Моисеевич Кузнецов, наш кузнец, умница из умниц… (1,344).
Появилось равнодушие – бесстрашие. (…) Этим равнодушием, этим бесстрашием был переброшен мостик какой-то от смерти. Сознание, что бить здесь не будут, не бьют и не будут бить, рождало новые силы, новые чувства. (…) За равнодушием пришел страх. (…) Я понял, что боюсь уехать отсюда на прииск. Боюсь, и всё. (…) Зависть – вот как называлось следующее чувство, которое вернулось ко мне. Я позавидовал мертвым. (…) Я позавидовал и живым соседям. (…) Любовь не вернулась ко мне. Ах, как далека любовь от зависти, от страха, от злости. (…) Жалость к животным вернулась раньше, чем жалость к людям… (1,345)