Слово «сентенция», первым пришедшее на ум ожившему колымскому узнику, многозначно. Но недаром, добираясь до его смысла, рассказчик вспоминает в конечном счете Древний Рим: латинское sententia – это прежде всего приговор. «Дело в том, – убежден Шаламов, – что писатели – судьи времени, а не подручные, как думают теперь часто местные литературные вожди»; «Я не забочусь ни о пессимизме, ни об оптимизме, вопросы, затронутые в „КР“, – вне категорий добра и зла. Возвратиться может любой ад, увы, „Колымские рассказы“ его не остановят, но при любом случае я буду считать себя связанным выполнением своего долга».[480]
Судья, выносящий свой справедливый и беспощадный приговор, но не верящий в его исполнение…
«Мне кажется, – размышлял Шаламов, – что особое место, которое литература, потеснившая историю, мифологию, религию, занимает в жизни нашего общества, досталось ей не из-за нравственных качеств, моральной силы, национальных традиций, а потому, что это единственная возможность публичной полемики Евгения с Петром. В этом ее опасность, привлекательность и сила».[481]
Творчество Шаламова меньше всего напоминает угрозу сумасшедшего Евгения «Ужо тебе!» Медному всаднику, власти. Попытка только так истолковать его колымские рассказы вызывала его резкое возражение.
Думается в этом – основная причина его резкого обращения к редакциям «Посева» и «Нового журнала» в открытом письме, опубликованном в «Литературной газете» 23 февраля 1972 года, которое было воспринято как антидиссидентское и во многом подорвало репутацию Шаламова в определенных кругах интеллигенции как в нашей стране, так и за рубежом.[482] «Почему сделано это заявление? – разъяснял писатель. – Мне надоело причисление меня к „человечеству“, беспрерывная спекуляция моим именем. (…) Художественно я уже дал ответ на эту проблему в рассказе „Необращенный“, написанном в 1957 году, и ничего не почувствовали, это заставило меня дать другое толкование этим проблемам».[483]
Напомним, что в рассказе «Необращенный» писатель вспоминал о своей первой практике в лагерной больнице. Тогда ему было дано понять, что его фельдшерские занятия будут положительно оценены в том случае, если он примет религиозные взгляды. Несмотря на глубокое уважение к врачу-руководителю, бывшей узнице женского лагеря «Эльген», несмотря на реальную угрозу (если ему не будет зачтена практика) вернуться обратно за проволоку зоны, герой не смог притвориться верующим, признать, что «из человеческих трагедий выход только религиозный» (1, 224).
Столь же тесно Шаламову в шорах модного политиканства. Своим творчеством он прорвал завесу молчания о советских концлагерях, он вынес суд сталинизму. Но, помнивший не только о Колыме, но и об Освенциме и Хиросиме, он остро чувствовал возможность глобальной катастрофы: