— А почему он не продал… смотри, — Катарина вытащила пару портретов. — Эти писаны давно. И пыль на них толще, стало быть, стоят давно… вот и подрамник рассохся… рамы нет… ты говорил, что он работал на заказ. А это?
— Заказчик не забрал?
Портреты становились у стены.
— Один. Возможно, два, — Катарина выстраивала их скорбным рядом чиновьих лиц. И ведь верно говорили про Кругликова. Фигуры оставались неизменны, как и регалии, и позы, а вот лица… что-то было в них неправильное, смутно знакомое. И если еще недавно Себастьян готов был отмахнуться от этого неприятного ощущения, списавши сию знакомость на общую для положенную чиновьим негласным регламентом безликость и криворукость творца, то теперь…
— А здесь их с два десятка будет… и получается, что работал он себе в убыток, — заключила Катарина, выволакивая особо тяжелую картину, для которой у стены места не осталось.
— Погодите-ка…
А вот это лицо было знакомо.
И вовсе не потому, что изображен был, если верить регалиям и прочей символике, которой портреты сдабривали щедро, королевич Матеуш, а потом…
Себастьян шагнул ближе.
И отступил.
И еще отступил. Обошел картину, которая была, говоря по правде, писана живо, с вдохновением даже. На лице Матеуша, наследственно некрасивом, угадывались семейные черты. Но вот… взгляд… и не только взгляд.
Себастьян остановился в трех шагах. И попросил.
— А разверните-ка к свету…
И Катарина, чудесная женщина, исполнила все, не задавая лишних вопросов.
Свет и тень.
И вот уж с портрета, облаченный в белоснежный мундир, при эполетах и орденской ленте, окруженный золотом и пурпуром, без коего королевский портрет таковым не является, на Себастьяна смотрел Рынька Ухавый, местечковый дурачок, при рынку обжившийся.
Себастьян потряс головой, избавляясь от наваждения.
Но нет, Рынька не исчез.
Напротив, теперь именно он глядел с полотна, с укором в пустых водянистых глазах. И как можно было не узнать этот хилый подбородок или вялые губы, застывшие в рыбьей скорбной гримасе?
— Любопытно, — Себастьян перешел к другому портрету.