Вспомнил я, что где-то моя алебарда здесь валяться должна, присел на корточки, пошарил вокруг, взора напряжённого от феликсов не отрывая – чтобы чего неожиданного, отродья проклятые, не выкинули… Нашёл. Поднялся снова, перехватив древко поудобнее, да сжал в руках своих ковальских – крепко так сжал. Крепче, чем любимый молот во время работы. Ну нет, думкаю остервенело, не пойду. Всё равно не бывать по-ихнему. Сдохну прямо здесь, отбиваючись, но не выйду на энту землицу неведомую, на муки людские приготовленную. Всю семью мою оприходовали, страховидлы проклятые, да так, что память у всех отшибло начисто, значит, и не мои они больше, не родичи, а так, куклы безликие, лицедейские, ни на что не годные…
Страшно мне – прямо сил никаких нет, взмок с макушки до ног, пот едучий аж ручьями по телу бежит, в сапогах скапливается. Стою и для храбрости ором ору, проклятия на котелки феликсов рассылаю, всему роду их железному до распоследнего колена! Токмо и осталось у меня желания – башку какому-нибудь отродью снести алебардой верной, прежде чем самого жизни лишат навечно.
А феликсы возьми да и махни на меня руками. Типа – надоел ты нам, паря, живи как знаешь, а у нас и своих проблем хватает.
Тут же закрылся лепесток-мосток, и взмыл мой шар в высь стремительную…
Сердце прямо оборвалось. Понял вдруг я, какой же я дудак набитый, что со своей семьёй судьбину не разделил и остался тепереча на весь белый свет один-одинёшенек. Выронил я алебарду, упал ликом на пол прозрачный, уставился вниз во все очи, слезами горючими обливаясь да глядя на то, как шар уносит меня всё выше и выше. И сквозь слёзы узрел картину страшную, необъяснимую. Мир-то энтот вдруг оказался круглый, как детская игрушка-поскокушка. Ой, думкаю, пропали родичи мои совсем. Энто ж как на таком пятачке стокмо народу вместе уживётся? Да ещё ненароком можно с края крутого сверзнуться во тьму непроглядную – эвон он махонький какой, тот мир…
Такие вот дела, скатертью дорога…
Не помню, когда обратно в Универсум прибыл, – сон меня мертвенный одолел, усталостью тяжкой навеянный. Оно и понятно – столько всего за день тот перенёс, сколь иному человеку и во всю жизню не выпадает. А проснулся вже оттого, что несут меня куды-то елсы на носилках, а я и дёрнуться не могу – по рукам и ногам вервиями конопляными крепко-накрепко повязан. Зрю токмо, что несут по земле домена моего родимого – знакомое всё вокруг, сердцу в радость, душе на облегчение – и трава, и деревья, и Зерцало Небесное, здоровенным бледно-жёлтым тазом в небесах зависшее. Да не в радость мне всё энто. И дёргаться я не хочу. Такое безразличие на меня напало к происходящему, что хоть прямо здесь меня кончай – слова супротив не скажу. Наоборот, токмо благодарен буду – от терзаний душевных избавиться. Единственное, что какое-то подобие любопытства вызвало, так то, что елсы были особенные – здоровенные, мускулистые хари, поперёк себя шире, одной рукой носилки держат, а в другой громадные трезубцы несут, с острыми и широкими как косы наконечниками. Пожалуй, такие и железных феликсов бы уделали. А уж меня и подавно. Сразу ясно стало, что для меня их и подбирали, ежели вдруг, скатертью дорога, снова буйствовать возьмусь.