Светлый фон

–  Ладно, Туя Далууд. Я хочу, чтобы ты объяснила мне свои картины. Почему они кажутся живыми?

–  Потому что они живые.

–  Каков вопрос, таков и ответ… – пробормотал Трист. – Ладно, скажем иначе: как ты это сделала? – Он встал перед ней на колени, почти угрожая, однако со стороны казалось, что они вот-вот поцелуются.

–  Много лет назад я вступила в отношения с одним культистом. Короче, он дал мне соответствующий материал. Пару реликвий. И показал несколько приемов, которые позволяют вдохнуть жизнь в мои картины.

–  С чего бы культисту заботиться об этом? – ухмыльнулся он.

Она посмотрела ему в глаза:

–  С того, что он меня любил.

–  Ах да, – продолжал издеваться Трист. – Он пользовался твоим телом за деньги, это ведь называется у тебя любовью?

–  Все было совсем не так. Он заплатил мне только однажды, в самый первый раз…

–  Уверен, что это был далеко не самый первый, – сказал он, надеясь, что его сарказм спровоцирует ее на что-нибудь.

–  Почему вы так жестоки со мной? Я ведь ничего плохого вам не сделала.

–  Правда, – сказал он и медленно снял с нее путы. – Давай-ка немного пройдемся по твоей галерее, а?

Она объяснила ему все, каждую картину, от первого замысла до конечного воплощения.

Те, что Трист видел вначале, скрывали такие ужасы, которые ему не суждено было забыть никогда. То, что сначала показалось ему омерзительным, на деле обернулось жестоким, поскольку ее творения и в самом деле обладали жизнью, но ни в одной из привычных ему форм. Целый час она посвящала его в тайны своих картин, показывала, как из сплетения линий на них образуются тела. Бóльшую часть своих созданий она уже освободила, и они бродят теперь по архипелагу, прокладывая свои пути. Один образ заинтересовал его особенно: глиняная статуя лежащей собаки. Она водила головой, следя за каждым движением Туи, точно питалась ее присутствием. Пес был совершенно черным, весь, за исключением глаз, выражавших тончайшие эмоции. Разве может быть вещь, сделанная руками человека, живой? Это шло вразрез со всеми известными законами, со всеми религиозными верованиями, со всеми философскими учениями, которые он знал.

–  У меня есть еще один вопрос, – сказал Трист, когда часы на башне пробили тринадцать – полночь. – Зачем ты их рисуешь?

Она отвернулась к лампе, стоявшей на комоде, и стала глядеть на нее так, как, может быть, утопающий смотрит на огонь маяка.

–  Думаю, наверное, просто потому, что я могу. Вы и не представляете себе, какое это чувство – когда твои порождения начинают жить. Этого никто не представляет, поэтому не буду даже пытаться объяснить. Так предмет искусства обретает свою собственную жизнь. Помню, когда я была совсем молодой, мои работы часто упрекали в отсутствии жизни. Зато теперь я могу заставить что угодно выйти из полотна на волю и делать, что я захочу, – пусть недолго, пусть оно потом умрет, все равно. И я делаю это потому… наверное, потому, что я одинока. Я живу в большом городе, но я всем здесь чужая. Мои родные умерли много лет назад. Вся моя жизнь прошла здесь, мне некуда больше идти. Никто не ждет меня ни в деревне, ни на каком-нибудь Бором забытом острове, да и какие у меня шансы уцелеть там в холода? Нет, я так и останусь здесь, вечно посторонней. Зато так мне легче работать. Я знаю, что, покончив со мной, мужчины возвращаются домой, к своим женам, семьям, и вряд ли кому-то из них понравилось бы, поздоровайся я с ним на улице. Вот почему каждый новый человек, появляющийся в моей спальне, делает меня еще более чужой, еще более одинокой. Добавляет мне новый шрам.