— Ты и не должен. Пиши. По центру — римское двадцать. С красной строки. В толпе гостей…
Передний край сиденья впивался в бедра. Кто только выпускает такие стулья? И табак Трехпалыча сегодня вонюч как сорок тысяч раздавленных клопов. Хоть плачь. Садист! Садист, палач и инквизитор! Нет, не так. И инквизитор, и палач.
Сам не знаю, зачем я записал это на листке, когда шеф в очередной раз закончил свой диктант.
— И всякий сам себе, хоть плачь, и инквизитор, и палач, — промурлыкал Михал Палыч, который оказывается, уже минуту стоял за моим плечом. — Ну вот, можешь же.
— Тра-ла-ла-ла-ла, — пробормотал я.
— Что?
— Нина Воронская — кто это?
— Долго объяснять, — поморщился шеф. — Зачем тебе?
— Это ведь она была вместо «тра-ла-ла-ла-ла»? Убейте меня, если я знаю, кто это, но там точно было «И Нины Воронской лорнет блеснул насмешливо, игриво», да? Скажите, да?
— Да, да. — Он взмахнул трехпалой лапой. — Или нет. Это же только вероятности… Ты не отвлекайся, пиши дальше.
— Что дальше? Что дальше-то? Вы этого хотите? Этого? — Я почувствовал, как на глаза наворачиваются слезы жгучей и какой-то детской обиды. А может, дело было в табачном дыме. — И перестаньте пыхтеть мне в лицо, вы… вы…
Буквы подпрыгивали на месте, строчки наплывали друг на друга, но рука, как ни странно, писала. И остановилась не раньше, чем вывела внизу страницы «Как сердце бешено стучит при виде чувственных ланит», потом перевернула листок, поставила в центре римское XXV и закончила чем-то совсем уж хрестоматийным: «Ужель та самая Татьяна».
— Тихо, тихо, тихо! — пробормотал Трехпалыч и потянул у меня из-под носа листок. — Достаточно. Что там получилось?
Первым, кого я встретил, выйдя от шефа, был лаборант Сашка. Он стоял в дверном проеме и протирал какую-то колбу концом перекинутого через плечо полотенца, похожий на скучающего бармена. При виде меня — оживился, спросил участливо:
— Что, Пушкиным пытал?
— Ну!
— И докуда дошел?
— До ланит.
Кивнул одобрительно.
— До ланит — хорошо. Многие на палаче ломаются.