Плечо Али-Бабы пришлось заново перебинтовать. Рана не вскрылась, но покраснела, и от нее во все стороны, словно лучи, пролегли вспухшие, алые прожилки. Закончив перевязку, Сергеев вколол арабу антибиотик, смешанный с болеутоляющим. Вымотанный до крайности Али-Баба едва успел перекусить, на полный ужин его уже не хватило – он уснул, уронив голову на грудь прямо над пластиковым судком. Молчун помог Сергееву уложить его на носилки. Остальным пришлось спать сидя. Лежачие места в каюте предусмотрены не были.
Автономный отопитель Сергеев основательно прикрутил, и под утро, когда снаружи температура упала достаточно низко, внутри «хувера» было прохладно и дышалось довольно легко.
С рассветом снегопад утих. Забортный термометр показывал минус восемнадцать. Снег, а за ночь его выпало сантиметров тридцать, хрустел под ногами, как разгрызаемый сухарь. Замерзший, укрытый плотным белым покровом Днепр выглядел ровным, словно стол, застеленный белоснежной скатертью. Над рекой все так же висело низкое, беременное очередным снегопадом небо, и Сергеев подумал, что хоть в этом им повезло. Солнце и чистое небо были мечтой для систем спутникового наблюдения. А так спутники были слепы.
Сергеев помог Али-Бабе справить нужду в «утку», как сделал бы это для раненого товарища – не испытывая брезгливости, дал влажное полотенце, чтобы араб мог умыться, и вышел наружу.
Было так тихо, что казалось, слух утерян навсегда. Звуки падали на мягкую белую подушку и увязали в ней. Это была девственная зимняя тишина. В такой тишине трудно представить себе даже крик птицы или звериное сопение. Так молчат только безжизненный зимний лес и морские глубины. И четверо мужчин, что стояли около диковинного, похожего на бублик с кабиной, аппарата и молчали, были подавлены немотой окружающего мира. Совсем рядом, в нескольких километрах, по обе стороны заледеневшей реки, лежал мертвый город – некогда большой, промышленный, многолюдный, ныне давший пристанище нескольким сотням человек, постоянно ищущим пропитания, чтобы и дальше бороться за жизнь. Пока город был жив – была мертвая тишина, но стоило городу превратиться в развалины, и великое молчание спящей в холода природы разлилось над окрестностями.
– И ни птица, ни рыба слезы не прольет, – продекламировал Мотл нараспев, стоя по колено в снегу, на краю уходящей во все стороны белой пустыни, – если сгинет с земли человеческий род. И весна, и весна встретит новый рассвет, не заметив, что нас уже нет…
И пояснил, прокашлявшись – холодный воздух обжигал больную гортань, хотя его никто не спрашивал: