Присев, он оттолкнулся кончиками пальцев и поплыл в воздушном течении, уже не касаясь пола. Тяжесть по-прежнему уменьшалась, и вместе с ней менялись серебристо-серые узоры на стенах: сначала — серебристое на сером, потом — серое на тускло поблескивающем серебристом, пока не остались лишь редкие вкрапления гранита в серебряную массу стен. Переходная область, понял Дарт; слой, где каменная оболочка Диска соприкасается с сердцевиной. Значит, серебристое — ферал? Он попытался вытянуть руку к блестящей поверхности, но незаметный доселе ветер вдруг спеленал его плотным коконом. Серые пятна исчезли, и теперь он мчался в сияющем пространстве меж трех бесконечных стен; уже не летел, а падал в бездну в тугих объятиях урагана. Это падение свершалось в полной тишине, и было в нем нечто странное, гипнотическое; спустя какое-то время Дарт уже не мог сказать, падает ли в пропасть его беспомощное тело, или бездна — в нем самом, и рушатся в нее его рассудок и душа.
Определенно так! Стены исчезли, и галактика мозга — та, о которой говорила Констанция, — открылась ему во всем своем великолепии. Она была необозримой, бесконечной, полной пульсирующих белых звезд, соединявших их лучей и туманных образований, темневших в залитой светом пустоте; призрачный колодец пронизывал эту вселенную, и он летел в нем словно пушинка, подхваченная неощутимыми ментальными ветрами. Летел к какой-то цели? Вниз? Или вперед? Неважно! Его движение было безостановочным, стремительным и подчинялось лишь одному закону, который он внезапно осознал: не приближаться к звездам и туманностям и не пересекать лучей.
«Звезды — информационные центры, туманности — барьеры», — мелькнула мысль, будто пришедшая извне. Возможно, это была не его мысль, но, подчиняясь ей, звезды вокруг засияли ярче, и Дарт увидел, что это скопление — лишь часть огромного пространства, огражденная туманными стенами. Лучи переплетались в ней так густо, словно мириады пауков соткали узорчатую паутину, протянув сверкающие нити от звезды к звезде, соединив их бесплотными узами, нерасторжимыми и вечными, как время. Но этот вывод был, очевидно, поспешным: мнилось, что кое-где эти нити оборваны, и звезды, лишенные связи с другими светилами, горят не очень ярко — или совсем не горят, а только тлеют. Их оказалось немало, этих тлеющих солнц, и к Дарту, вдруг осознавшему их ущербность, пришло наитие: там, в умирающих светилах, — не его ли память?
Это явилось столь же внезапным откровением, как и другая мысль: частица галактики, представшая ему, — он сам. Его неповторимое «я», его чувства и разум, воспоминания и душа, его самоотверженность и гордость, любовь и ненависть, вера и скептицизм, его умения и знания; все, что довелось увидеть и услышать в первой жизни, все, что подарено второй, — хрустальные замки, улыбка Констанции, грустные девы на Галерее Слез, болота Буит-Занга, мертвая темная глыба Конхорума… Внезапный трепет охватил его — частица, принадлежавшая ему, казалась огромной, но, по сравнению с пространством за туманными барьерами, была как лист в густой древесной кроне. Как цветок на весеннем лугу, как песчинка рядом с барханом, как нить в гигантском гобелене…