Аня вскакивает. В глазах ее стремительно вспыхивает испуг.
— Разделю боль, — говорю я.
— Это моя боль!
— Кажется, ее становится слишком много.
— Что ты понимаешь! Ты же отнимаешь у людей не только боль, но еще и память! Это взаимозависимые вещи. Боль, любовь, память. И я не хочу каждый раз бегать к фотоальбому, чтобы вспомнить, каким был наш сын. Ты помнишь его лицо?
— Помню, — вру я.
Я помню лишь челку, непослушную, ценой многих мальчишеских усилий и выкраденных у матери щипцов загибающуюся вверх. Ни глаз, ни носа, ни подбородка. Поэтому Максим, возможно, никогда и не оборачивается в моих снах.
— Ничего ты не помнишь!
— Ань.
— Жри! — кричит Аня из комнаты.
Суп горчит от такого пожелания.
С минуту я сижу, разглядывая кубики картофеля под горячей, в золотистых пятнышках жира, поверхностью, потом отодвигаю тарелку.
— Спасибо, я сыт.
Взгляд в комнату — Аня с каменным лицом уставилась в телевизор. Там что-то обсуждают, кривляясь за маленькими трибунами. Не люблю смотреть ток-шоу, картинка не дает разглядеть, у кого что болит.
— Пока.
Я прикрываю за собой дверь.
До шести вечера я принимаю людей в городской поликлинике, в кабинете терапевта. За ширмой — эмалированный тазик и раковина. Сливать воду приходится четыре раза. Молодая девчонка, проходящая интернатуру в педиатрическом отделении и напросившаяся в ассистентки, помогает с рукавами и заполнением медицинских карт. Ее зовут то ли Вера, то ли Вика.
— Юрий Алексеевич, говорят, вы один из первых, кто по эмпатической программе минздрава прошел. Это правда?
Вера-Вика уважительно хлопает большими глазами.
— Нет, — качаю головой я, — я из второй очереди.