Само время идёт вдоль берега сна, и поэтому говорят, что ребёнок растёт во сне.
…и тут приходила Она.
Но он узнал одно самое безопасное место на свете, где ему удавалось хоть как-то удерживаться, если повернуться к стенке, изо всех сил зажмуриться и заставить себя увидеть – во всех подробностях переплетений хлопковых нитей – полотняную брючину отца, подвёрнутую над голой ступнёй. Далее, если получалось, он использовал светлый лён как экран.
Это был пляж в Брайтоне, приморском городке в паре часов езды от Лондона, куда время от времени родители отправлялись провести день со школьным товарищем отца, пообедать вместе и где Доминику разрешали походить по берегу босиком. Он всегда шёл немного позади, чтобы не мешать взрослым разговаривать, но пока был совсем маленьким, мог захохотать преувеличенно громко, просто, чтобы поддержать их хохот, если вдруг они закатывались от смеха, и тогда, отгоняя сигаретный дым от лица, мать оборачивалась и издалека приветливо кивала ему. Ему нравилось скакать по их следам, прыгая в неглубокие ямки в мелкой гальке, пока те ещё не сравняла волна.
Они проходили мимо других детей на пляже и мимо других родителей, и маленький Хинч с немалым изумлением замечал вещи поистине удивительные: как дети сидят на шеях своих пап. А мамы хватают детей, тискают и заваливают на пляжные подстилки, и они хохочут вместе. Невероятно! А некоторые зацелованные дети даже ещё и отбиваются, выкручиваясь из ласковых рук.
И, наверное, опьянённый этими невероятными картинами, однажды Доминик прибавляет шагу, догоняет родителей с папиным другом и с разбегу повисает на отце. Тот едва удерживается на ногах, в несостоявшемся падении больно хватая сына за спичечное предплечье, и орёт на него.
И хотя ему и больно, синяки от отцовских пальцев проходить будут долго, и страшно стыдно – крик перекрывает все звуки на многолюдном пляже, – Доминик всё равно улавливает странное чувство не отстранённой близости с орущим и хватким отцом. Не смея поднять головы, он упирается глазами в подробные переплетения нитей, будто слёзы испуга стали увеличительным стеклом у него в глазах: держи меня, ты держи меня ещё крепче, если хочешь.
Потому что, когда ночью приходила Объятельница, это был единственный якорь, который мог его удержать.
Объятельница своими объятиями сдавливала грудь так, что рёбра едва не ломались, и нечем было дышать, казалось, что лопаются и глаза, круглую форму которых он в эти моменты ощущал очень явно. Вскрикнуть, позвать, вдохнуть Объятельница не давала: она словно бы играла и шутила, и прижимала его к себе словно бы из радости и любви, но ничего страшнее страха её прихода для Доминика не существовало. Но также Она откуда-то знала, что никто, кроме Неё, не обнимает этого ребёнка, и что даже в убийственном обморочном ужасе какая-то часть его души, пусть не больше фасолины, но рада Её объятиям.