Светлый фон

Когда Бетт нажал на курок пистолета, время в его обычном понимании остановилось для Дэйви Роу. Он почти видел вспышку где-то в глубине ствола, видел, как пуля покидает дуло, видел, как она летит по воздуху, и слышал выстрел, прозвучавший для него словно раскат грома.

А потом его ударило в грудь, и он почувствовал резкую боль — сначала где-то под сердцем, потом в плече, а потом и по всему телу.

И тогда Дэйви понял, что умирает.

Его падение на землю длилось целую вечность — достаточно долго для того, чтобы сквозь затуманенный болью мозг успели пронестись тысячи сожалений.

О том, что у него никогда не было настоящего Друга.

О том, что у него никогда не было возлюбленной.

О том, что он никогда не мог смотреться в зеркало, не проклиная при этом Бога или судьбу, — словом, силу, повинную в его уродстве.

О том, что ему ни разу не хватило духу попытаться изменить свою жизнь — каким бы бессмысленным это ни казалось.

О том, что он так и не стал героем, которым мечтал стать и сумел бы, сложись все иначе, — героем вроде тех целлулоидных идолов, что глядели на него с экрана кинотеатра в Пензансе.

О том, что он умер, а никто не почувствует утраты, и никто не будет его оплакивать.

Разве что мать… Но о чем именно она станет сожалеть? О нем самом? Или о том, что никто не приносит в дом денег и не к кому придираться и поучать?

— Если бы у тебя не было такого порочного ума, Дэйви, — нередко говаривала она ему, — Бог не наказал бы тебя такой гадкой рожей.

Дэйви Роу не верил в Бога, однако он не мог сказать наверняка, что мать ошибалась. Во всяком случае, дурные мысли и вправду были его неразлучными спутниками: мысли разделаться с теми, кто дразнил его; мысли без спросу взять то, что, по его мнению, задолжал ему мир; мысли овладеть кем-то вроде Клэр…

Это не были мысли героя.

В них не было храбрости. Не было красоты…

Дэйви жил в состоянии вечного гнева, и единственное, что порой удерживало его от какого-нибудь страшного злодеяния, сводилось к простому страху угодить в тюрьму. Снова быть запертым в клетке, словно дикий зверь.

А теперь он умирал.

Он лежал здесь, подыхая такой же бессмысленной смертью, какой была и его жизнь, отказавшая ему в праве на что-то иное. Как подстреленная собака, он валялся в луже собственной крови, не в силах пошевелиться, не способный чувствовать ничего, кроме боли и душивших его сожалений.

Всему свое время…

Всему свое время…