А по ступеням вниз уже шли девушки, взмахивая распущенными волосами, выкрашенными у всех в цвет яркий, едва не красный, раздражающий, от которого не оторвать взгляда, и вся их одежда была — сетки, скрепленные множеством булавок с головками из блестящих камушков, сетки, в которых нежной пленницей билась плоть плясуний, сетки, увешанные гремящими бубенцами, — и каждая плясунья, извиваясь и притопывая босыми пятками, вела свой ритм. И сегодня — единственный день в году — на них не было поясов с кошелями для уплаты Обоим богам, ибо сегодня боги подавали нищим.
Они спустились по ступеням и вышли на пустую площадь, и вышли навстречу толпе, и толпа качнулась навстречу им и медленно расступилась, давая дорогу. И девушки, приплясывая, пошли вперед, и из толпы к ним тянулись руки, растопыренные пальцы вцеплялись в ячеи сеток, рвали к себе, и где-то лопались сетки, обнажая — только теперь обнажавшиеся, только теперь, — как только теперь становилось видно, что в своих сетках девушки — одеты, — обнажая пляшущие груди, бедра, ягодицы; и где-то лопалась кожа на пальцах, и руки отдергивались, но снова хватали бьющиеся в пляске тела, пятная их кровью. И кровь Эртхиа кидалась то за одной, то за другой, следуя их ритму, и плоть его вздрагивала и твердела, и тяжелела, и он терял себя, безвозвратно, слыша в себе только ритм, перебиваемый другим, и уже безраздельно тот — но вот опять его сбивает звонкое шуршание бубенцов, Эртхиа ищет глазами ту, чье тело бьется в этом ритме, находит, смотрит: она погружена в себя, в этот ритм, владеющий ею, и ее глаза закрыты, ее губы закушены, ее лицо из-под налипших прядей блестит от пота, ее бедра бьются резкими толчками, от которых жар приливает к лицу аттанского царя, и ноги его начинают вздрагивать от ступней до чресел, и переступают, и притоптывают, и он начинает извиваться всем телом — вместе со всеми, так же, как все, кто вокруг извивается, скалит зубы и орет, и рычит, и воет, обливаясь потом, разбрызгивая липкую слюну, содрогаясь.
Праздник только начинался, и в распахнутые городские ворота валили толпы со всей округи и из дальних стран, и толпа набрякала, плотнела, тяжелела и твердела, сбиваясь в одно, спаляясь одним вожделением, но праздник только начинался, только начинался, и Эртхиа слышал, не слушая и не сознавая, как под нестройный изводящий разнобой бубенцов широкими опорами встали первые тяжкие удары нового медленного ритма, редко и лениво ухающего гула. Последние робкие вскрики дудок захлебнулись, раздавленные им. Все перед глазами затянуло каленым маревом, в котором дрогнули и утратили устойчивость стены домов и колонны храма, и плиты мостовой под ногами, и Эртхиа увидел, как из тьмы за колоннами вышли и пошли ряд за рядом, в ослепительно белом под красными облаками волос, из тьмы на яркое солнце, с неподвижными строгими лицами, стальными спинами, прямо опущенными руками, шагая со ступени на ступень, ряд за рядом, шаг за шагом, и это и был тот глухой, глубокий, невыносимый медленный ритм, от которого земля уходила из-под ног и проваливалось сердце. И не могло быть, что это они своими мерными шагами творили эти удары, этот гром, а гром этот поднимался из-под земли, и они наугад, безошибочно прикасались к ее толчкам босыми ногами, невидимыми под ослепительно белым, отчего казались тронувшимися с мест колоннами храма, плывущими по низким волнам мостовой. Они только шли, опустив глаза, и к их белым одеждам не протянулась ни одна рука — еще не время! — но этот был тот самый ритм, который мог развалить вселенную и который разрывал рассудок Эртхиа.