— Во Времена Костей, во Времена Снов и Грез, на дальней стороне Луны… Я лежу, как головка сыра, весь в синих прожилках, синяя петля охватывает мой мозг… Нет, еще проще… Послушайте, я улетел на Луну молодым. Сейчас я бы ни за что такого не сделал. И там со мной что-то случилось, какое-то преображение, вызванное воздухом этой печальной планеты — я уснул. Я впал в оцепенение, в сон без сна, на сотню лет, и всю эту сотню лет ощущал лишь поющую клетку собственного мозга. Это был подарок или наказание — думайте как хотите. Меня это больше не волнует, хотя в свое время размышлял над метафизической стороной этого вопроса, когда было больше не о чем думать.
Я больше не был человеком, я стал теорией, мыслью, обладающей ясностью озарения — труднопостижимой, запутанной, понимания, чутко откликающейся на факты. Я стал набором кристаллов, и мне казалось, что я могу слышать звезды.
Я лежу на мраморной плите в саду с мощеными дорожками прямыми и строгими, мое голое тело желтеет под светом, падающим из космоса, точно лимон. Рядом со мной растет одинокая роза, похожая на друзу квасцов на длинном стебле. Иногда она поет тихую, но невыносимо прекрасную мелодию в каком-то давно исчезнувшем пятиступенном ладу. Мой рот набит замерзшим воздухом. Я очень скоро забыл о своей лодке, «Нахалке Сэл». Я беседовал с ветрами — тощими бродягами, что прилетали сюда из межзвездного пространства. Луна — странное место. Тени здесь неподвижны, чуть искривлены. Она — связующее звено. Многие расы изменяли ее — расы, которые пытались придти на Землю или покинуть ее в течение долгого крушения Послеполуденных культур. Это ухо, которое слушает. Это — пограничный пост…
Крошечные язычюй синего пламени в очаге тронного зала спрятались в груду оранжевых, загадочно перемигивающихся тлеющих угольков. Тьма сочится в окна под потолком. Карлик так и не появился. Снаружи ветер сумерек снова засыпает снегом немой город, торопя его, как гид торопит туристов покинуть живописные, но опасные улицы некой истерзанной революцией столицы…
Позже, когда на небе полновластно воцарится лунный свет, эти улицы превратятся в черные и серебряные чертежи, доказательство какой-то геометрической теоремы…
Бенедикт Посеманли шептал, как прибой на далеком берегу; иногда его было слышно, иногда нет. Время от времени у него начинались припадки афазии. Брань вперемешку с туманными поэтическими намеками составляла большую часть его словаря. Он путал грамматику дюжины старых языков и еще дюжины наречий собственного изобретения. Но суть его монолога можно было — уловить. Целлар и королева, зачарованные его ужасным пятикратно повторенным изображением, слушали… и вот что рассказали потом.