Светлый фон

— Что?..

Ничего не ответив, несносная девчонка дрожащими руками сдёрнула с плеч рубашку, быстро встала, расстегнула какую-то пуговку на поясе и одним слаженным движением рук и бёдер сбросила с себя всю одежду, оставшись в одном лишь сиянии своей жемчужной наготы. Это было уже слишком… Это было очень-очень слишком даже для целомудренного жреца Зонненштайна, верного обетам храмовника, дисциплинированного иезуита и блюдущего расовые законы эсэсовца вместе взятых. Штернберг просто окаменел. Его мгновенно прошиб пот, да такой, словно за шиворот вылили стакан горячей воды.

— С-санкта Мария, да вы с ума сошли… Прекратите немедленно это бесстыдство…

Его сиплое бормотание вызвало у Даны лишь нежную улыбку торжественного превосходства. В этот миг её власть была абсолютна, нерушима, божественна, а для него, разом лишившегося всех полномочий, учёности и всякого достоинства, не существовало никакой власти ни на земле, ни на небе — или во всех девяти мирах под сенью Великого Древа, — кроме этой. Штернберг осознал, что совершенно готов продать сюзерена-рейхсфюрера, великую Германию и себя самого вместе со всеми потрохами за мёд блаженного забвения — а после хоть в ад, хоть в мировую бездну. И потому он в ужасе бросился к двери.

Если бы поблизости маячил кто-нибудь из охраны или на противоуставный источник света ковыляла надзирательница, готовая задать трёпку тому, кому не спится, Штернберг, наверное, мертвящим тоном приказал бы полоумной курсантке принять приличный вид и ушёл, не оборачиваясь. Но в коридоре никого не было, и в жёлтом полумраке скользили неуловимые, как струи сигаретного дыма, сновидения спящих в соседних комнатах людей. Помедлив на пороге, Штернберг всё-таки обернулся. Вот то существо, которое заставило его впервые обратиться в бегство, — стоящая посреди ярко освещённой комнаты маленькая голенькая девушка. Её лицо поблёкло и лишилось всякой мысли из-за выражения беспомощного отчаяния, и внезапно Штернберг понял, что если сейчас просто уйдёт, с тупым пренебрежением, молча повернётся и уйдёт, то перестанет для неё существовать. Вообще, насовсем. И всё то, что он с таким тщанием в неё вложил, сгорит в ней чёрным пламенем жгучей обиды. Поэтому он прислонился плечом к дверному косяку, с облегчением ослабил многочисленные внутренние путы и позволил себе самое естественное: с восхищённой улыбкой смотреть. Ведь она была прекрасна. Она была именно такая, какой он представлял её во всех своих фантазиях, желал во всех своих снах. Её тело, подобно стойкому пустынному растению, выдержавшему страшные засухи и губительные ветра и нежно расцветшему в живительный период дождей, уже оставило в прошлом угловатую костлявость узницы и обрело прельстительную плавность очертаний. Она была тонкой, худенькой, но уже не хрупкой. В её теле была удивительная женственная гармония: узкие плечи, узкая талия, бёдра, линии которых навевали какое-то музыкальное сладострастие, отзывавшееся щекоткой в пальцах, — лира, виолончель, гитара, — отнюдь не узкие, и не чрезмерно широкие, а ровно такие, чтобы при взгляде на них любому мужчине в чресла вошла бесовская игла. Бледно-розовый цвет её губ теплился и в сосках зябнущих, испуганных девичьих грудок, а волнистые пряди над бровями и крупные завитки на висках по-своему повторялись в пушистом тёмно-русом оазисе ниже чуть впалого живота с крошечным пупком. Особенно Штернберга поразила в треугольном средоточии его напряжённого, искрящего внимания одна прядка, которая по какому-то недосмотру оказалась длиннее прочих кудрявых волосков, сверкавших в электрическом свете, и забавно выбивалась снизу, похожая на перевёрнутый вопросительный знак. Здравый смысл давно уже валялся в глубоком обмороке, и самообладание, вдрызг пьяное, вяло пыталось его растормошить.