Он боялся и говорил: ради службы безопасности, ради страха передо мной, ради страха перед самим собой. Куарэ получил свое откровение, поняла я. Он дрожал на грани истерики, но не спешил за грань.
Я решила не вставать. Разговор через пустой класс получался странным, но альтернативой было – непременно – падение, так что я осталась сидеть за партой.
– Видимо, все дело в антифашистском пафосе, – сказала я.
Говорить: не больше, но и не меньше, чем обычно. Говорить, общаться, разбирать урок. Он смотрит на меня и видит – не пойму как. Я вижу его – человека, Ангела, который меня пожалел. И мы оба заложники ситуации, мы оба понимаем, что нельзя молчать.
– Это понятно, но у Турнье много замусоренных тем, – вздохнул Куарэ и пошевелил пальцами в воздухе: – Педофилия, знаете ли, природа сверхчеловека… Текст явно для читателя, который будет такие вещи рассматривать без привкуса медиа-клише…
Дверь открылась, и я почувствовала лед на горле.
– Прошу прощения, что вмешиваюсь, – сказала Мэри Эпплвилль. – Are you alright? Мне послышалось что-то странное на уроке, и я решила к вам заглянуть.
– Смеялись много? – предположил Куарэ и встал. Он не отнимал рук от крышки стола, но встал.
– Maybe, – вежливо улыбнулась Эпплвилль. – Но раз все в порядке – все в порядке.
Она сейчас видит два «ложноположительных» сияния – каково это? И почему она не уходит, почему так внимательна? Я собирала записи, перечеркнутые тенью оконной рамы, я думала о том, что мнительность – это хорошо, а паранойя – плохо.
Я не должна была искать причины, почему медиум зашел к нам – в класс, где только что взорвались два Ангела, взорвались – и погасли. Я не должна была думать об этом. А должна была следить за предательскими пальцами, за губами, схваченными судорогой, за надтреснутой речью.
И за Анатолем.
– Что ж, – сказала Мэри. – Я к своим. У вас мел на волосах, Куарэ. При-по-ро-шило. Here.