— Что значит — неправильно?!
— У второго. У него ноги вперед. Мы не вытащим.
— Вытащим! Сам выйдет!
Аннели плачет, грудь вздымается высоко и опадает, сердце колотится так, будто она тащит груженый вагон, будто пешком на тысячный ярус взобралась, второй ребенок не выходит никак, кто-то лезет помогать, Аннели шарит взглядом вокруг себя: «Ян, Ян, Ян, побудь со мной, побудь со мной, мне страшно, Ян…»
Я снова беру ее прыгающие, сведенные судорогой руки в свои и говорю ей о том, что мне снилось: как мы гуляем по Барселоне, по живой пахнущей Барселоне, по этому чертову балагану, как глазеем на пустой горизонт, как трескаем жареных креветок; и небо над головой без дна, и море забито рыбацкими лодками, а где-то под ногами кипит Рамблас, еще не уснувший, с факирами, танцовщицами, мангалами со всевозможной белибердой, с китайскими карнавальными шествиями, с индусами и их карри, и их мечтами вернуться на землю, где стоит их священный храм; мы будем жить там, с ними, в этом городе, и купаться в море, и танцевать на улицах, и загорать на крышах чужих домов, какого черта мы должны вести себя прилично, нам ведь обоим еще нет и тридцати…
Я говорю, шепчу, смеюсь, плачу, глажу ее руки, лоб, живот — и я не помню даже, когда она перестает меня слушать, слышать меня, когда она замирает. Первым это замечает святой отец — отшвыривает меня в сторону, я тыкаюсь лицом в пол, вскакиваю, чтобы драться, — а он: «Она не дышит! Кретин, куда ты глядел?!» Слушаю сердце: тишина, и в животе не шевелится никто.
— Как это?! Что?! Почему это?!
— У нее сердце! Сердце остановилось! Надо с ребенком что-то делать! Дайте нож! Дайте кто-нибудь нож!
— Нет! Нет! Не дам ее резать! Она живая! Лучше слушай! Просто слабо бьется! Слабо!
Какая-то баба притаскивает зеркальце, его прикладывают к губам Аннели — синим, — и нет на нем ни росинки, нет тумана, нет жизни.
— Отвали! Отвали, сука! — Я держу зеркальце сам; без толку.
Отец Андре хочет разрезать ей живот, но не знает как. И я не знаю. И страшно повредить ребенку, а он уже не дрыгается там, он уже стих, пока мы суетились и орали друг на друга.
Потом, когда я уже отворачиваюсь, как-то его достают. Мальчик. Мертвый.
— У нее сердце. Сердце остановилось, — бубнит мне в ухо святой отец. — Мы тут без врачей ничего бы не смогли. Все равно не смогли бы.
Молочу его кулаком наугад, смотрю на свою женщину, на Аннели — распотрошенную, перемазанную, опустошенную. Опускаюсь перед ней на колени, убираю со лба волосы, перекладываю голову поудобней — тяжелую, как ядро, послушную жутко. Шепчу ей в ухо то, что не говорил вслух: «Люблю тебя. Не надо, пожалуйста. Я тебя люблю. Я тебя только что нашел. Я тебя не хочу терять». Целую ее в губы — жар прошел, и жизнь вся пропала, и губы уже такие холодные, каких у людей не бывает. Притрагиваюсь к груди — стылое желе, пот высыхает.