Не понимаю.
Это она? Она или чужая кукла?
— Прибрал господь душу.
— Заткнитесь! Заткнитесь, твари!
Кто-то режет мертвую пуповину, заворачивает скрюченное малиновое тельце в тряпки, кто-то накрывает Аннели с головой простыней.
— Не надо! — кричу я. — Не надо. Я хочу на нее посмотреть еще чуть-чуть.
— Ее кормить надо! — звенят мне над ухом.
— Ее? — Я оборачиваюсь на звук непонимающе, глаза застит водой.
— Ребенок есть просит! У тебя одна-то живая родилась!
— Да?
— Я покормлю! — кричат поблизости. — У меня осталось еще!
— На, на, затянись. — Мне передают самокрутку. — Затянись, полегчает.
Я делаю дырку в губах, мне вставляют в нее папиросу, я тяну по команде, еловый дым наливается в меня, плывет закуток, едут стены, разглаживаются черты у Аннели, ей не больно, и мне становится спокойней, я тоже закрываю глаза.
Почему легче быть искренним с мертвыми?
Не знаю. Мы тут ничего не знаем про мертвых, совсем ничего.
Ночь я провожу рядом с ней. Лечь на ее матрас не осмеливаюсь — сижу на стуле. Утром с телом надо будет что-то придумать, говорит святой отец. О каком он это теле? Мне все равно.
Где-то там существует ее ребенок, который еще и мой, так сказала Аннели, но я не хочу его видеть, боюсь его поломать. Кто виноват в том, что она умерла? Я? Девочка? Мальчик? Безрукие повитухи? Кому мстить?
Я убираю простыню с ее лица.
Смотрю: нет, это не Аннели. А где же она?
Сверху через ширму за мной подсматривает соседский Георг, забравшись на стул.