Слушать.
Эвелина пыталась и тогда еще, когда она была слишком мала, чтобы понимать, насколько сложно быть взрослой, у нее выходило.
Скрип старых половиц, каждая из которых поет на свой лад. Едва слышный хруст оконного стекла, что в раме стоит неплотно, а потому время от времени переваливается, потревоженное ветром. Вялый шелест дождя и клокотание воды в трубах.
Голос матушки, что напевает песню.
Отец.
Когда он вернулся, Эвелина и перестала слышать мир, потому что голос отца, раздраженный, переполненный какой-то непонятной злости, заглушал все прочие звуки. Нет, уже после, когда они с бабушкой остались вдвоем и спрятались в этой вот квартирке, Эвелина вновь попыталась слышать.
Слушать.
Но у нее не выходило.
Она старалась, старалась, а потом взяла и бросила стараться, решивши однажды не тратить сил на пустое. Бабушка ошиблась или просто желала занять ребенка делом, чтобы не мешался. Оно ведь всякое случается. А мир… мир просто был. Обыкновенный. Такой, к которому нужно было просто-напросто привыкнуть.
Приспособиться.
Слушать?
Разве ему, миру, это нужно? И самой Эвелине. А вот там, на берегу, все вдруг вернулось. И мягкие напевы ветра, и звон снежинок, что ударялись друг о друга в воздухе. Смех реки, уже почти уснувшей, готовой укрыться ледяными одеялами.
Дыхание человека, что…
…она и теперь слышала его вот дыхание, неровное, надсаженное какое-то. А еще стон мира, которому не нравилось происходящее.
Биение сердца.
Многих сердец, но из всех Эвелину интересовало лишь одно. Она вдруг поняла, что если это сердце замолчит, одно-единственное, то она, Эвелина, оглохнет от тишины, не внешней, но той, что внутри.
Нельзя.
И сосредоточившись всецело на этом звуке, она пропустило появление того, кого, как она теперь поняла, не должно было бы существовать.
– На самом деле мне и вправду жаль, – сказал он, смахнув со стола крошки, как делал обычно, горстью. – Я бы не хотел никого убивать, но… так уж получилось.
Его лицо перекосила болезненная гримаса, а еще… он звучал фальшиво.