Страшный какой.
Тогда, давно уже, когда он вышел из чащи, она даже испугалась, ненадолго, конечно, как-то сразу поняла, что этот зверь не причинит вреда.
Никто не причинит.
И теперь, коснувшись теплой шкуры, прижалась к ней щекой, обвила могучую шею. Пальцы привычно скользнули по тонким иглам, которые с легкостью разрывали плоть.
– Знаешь, мама говорила, что бабушка моя особенною была, а я в нее, но как-то вот не верилось, – она слушала дыхание и учащенный стук сердца, что перекачивал кровь и силу. – Ее рано не стало, еще до войны… мама сказала, что она себя земле отдала, чтобы… у нас никогда-то не было такого, чтобы земля не родила.
Наверное, можно было бы вспомнить и другое.
Вот она, Калерия, сидит на краю поля, сплетая колосья, а бабушкины руки скользят по волосам. От них тепло, от колосьев тоже, и ее, Калерию, переполняет какое-то неизъяснимое счастье. Тянет вскочить, закружиться, засмеяться…
А она плетет колосья.
– Правильно, вот так, один к одному… слышишь, как звенят? Это золото. Люди не видят, люди слабы, но ты-то слышишь, верно?
Калерия кивает.
Слышит.
И звон металла, и песню жаворонка там, в вышине, и тяжелые переборы солнечных струн, которые отзываются где-то внутри.
Ингвар вздохнул и растянулся на мху. А Калерия присела рядом.
Берегиня?
Не удивило. Не испугало. Она будто знала… или действительно знала? Это ведь не сложно, оглянуться, заглянуть в себя и понять, кто ты есть на самом-то деле.
…лес вздыхает, тихо-тихо, он слышит Калерию, а та слышит его. И откликается на зов, встает, дергает Ингвара:
– Идем.
Идти недалеко. Хотя… она чувствует, что эта близость обманчива, что на самом деле лес вовсе не так и прост, и пожелай он, шага довольно будет, чтобы заблудиться. Но сейчас лес не играл. Он вывел к роднику, что свернулся в чаше из бугристых корней, наполнил ее до краев прозрачною студеною водой.
Зачерпнув ее, Калерия поднесла к морде мужа.
– Пей.