Светлый фон

– Сидела я у окна… подносы, шкатулки, распятия… А что ты со мною сделаешь? Эриний по мою душу призовешь? – прошелестел в ушах голос Доркас.

Да. Да, в самом деле, призвал бы, если бы мог. Будь я Гефором, непременно извлек бы их, птиц с головами старух и гадючьими жалами, из какой-нибудь жуткой бездны за гранью мира. По моему повелению их исполинские крылья смели бы леса, словно серпы пшеницу, сровняли с землей города… однако я, кабы смог, явился б в последний момент ей на помощь – но не затем, чтобы после, с презрением отвернувшись, уйти, как все мы детьми мечтаем спасти и устыдить якобы пренебрегших нами любимых; нет, Доркас я обнял бы, подхватил на руки и унес с собой.

Пожалуй, только сейчас я понял, какой ужас довелось пережить ей, в час смерти едва-едва вышедшей из детского возраста, когда ее, давным-давно умершую, вернули к жизни.

Эти мысли заставили вспомнить о мертвом солдате, чью провизию я съел, а оружие прибрал к рукам, и остановиться, прислушаться, не дышит ли он, не шевелится ли, однако… Однако, безнадежно заплутавшему в мире воспоминаний, податливая лесная почва казалась мне рыхлой землей из оскверненной Хильдегрином-Барсуком по приказанию Водала могилы, шорох листвы обернулся шелестом кипарисов да изукрашенных пурпуром розовых кустов посреди некрополя, а я тщетно вслушивался в него, ожидая услышать вздох умершей в белом саване, поднятой Водалом наверх на веревке, петлею продетой под мышки.

Наконец хриплый крик козодоя привел меня в чувство. Обращенное ко мне лицо солдата белело в сгустившихся сумерках. Обойдя костер, я отыскал одеяло и укрыл им мертвое тело.

Теперь я понимал, что Доркас принадлежала к той самой, весьма многочисленной группе женщин (вполне возможно, включающей в себя всех женщин на свете), что предают нас, причем к особой, довольно редкой их разновидности – к тем, кто предает нас не ради какого-нибудь нынешнего соперника, но ради собственного же прошлого. Подобно Морвенне, казненной мной в Сальте, возможно, отравившей ребенка и мужа, как раз оттого, что вспомнила те времена, когда была свободной и, может статься, даже девственной, Доркас ушла от меня, поскольку меня не существовало (что она, должно быть, подсознательно ставила мне в вину) в ее прежней, предшествовавшей гибели жизни.

 

(Мне это время тоже кажется золотым. Наверное, я дорожила памятью о неотесанном, но добросердечном мальчишке, таскавшем мне в камеру цветы и книги, в основном оттого, что знала: он станет моей последней любовью перед неминуемой смертью, – как выяснилось в заточении, явившейся за мною отнюдь не в тот момент, когда меня, дабы заглушить крики, завернули в гобелен, и не во время прибытия в Старую Цитадель в Нессе, и не с лязгом захлопнувшейся за спиной решетчатой двери, и даже не в ту минуту, когда я, озаренная светом, подобного коему вовеки не знала Урд, почувствовала, как против меня поднимает бунт собственное тело, но в тот самый миг, когда провела по горлу засаленным, холодным, однако благословенно острым лезвием принесенного им кухонного ножа. Возможно, такое время наступает для каждой из нас, и волей Чайтаньи каждая проклинает себя за содеянное. Но можно ли так сильно ненавидеть нас? Можно ли ненавидеть нас вообще? Нет, ведь я по сию пору помню, как целовал он мои груди, словно бы не затем, чтоб вдохнуть аромат моей плоти – подобно Афродизию и тому юноше, племяннику хилиарха Компаний, – но будто вправду алкал моей плоти. Уж не следил ли за нами в то время кто-нибудь незримый? Ну а теперь он вправду съел меня. Пробужденная к жизни сими воспоминаниями, я поднимаю руку, запускаю пальцы в его волосы…)