Светлый фон

Максим повернулся к бабке и слащаво улыбнулся, широко раскрыв свой некрасивый рот:

«Да, я купил помойку. И что, кто меня осудит?»

Подбежал к бабке, вспрыгнул коленями на кровать:

«Да, я знал. Знал, что это помойка, утилизационная зона, у которой срок давно вышел. Остров, которому в рот мусора натолкали по самую глотку. Поэтому здесь никто не живёт. Поэтому и недорого. И что? Сады цветут, земля родит, море шумит. Чем не рай? Была ничейная помойка, а стал приют для избранных. Для гонимых и презираемых. А что в мире не помойка? Если весь мир пойдёт ко дну, они на месяц залезут!»

Он указал на полную луну.

«Чем-то мне луна тебя напоминает, бабка. Сильно напоминает… Так же молчит и слушает. Старая, как этот мир. И тоже лечит и силу даёт. Полнолуние — это нам знак, что всё своим чередом идет. Что счастье ждёт Кривью, а тех, кто предал, суровая кара. Если месяц меньше делается, значит, силы в земле и людях всё меньше, значит, провинились мы, не стоим его света. А он, смотри, как светит… Значит, пришла пора. Сейчас или никогда. Готовься, бабка, к свадьбе. Была ты мне невестой, а будешь законной женой».

Слышала бабка, как он по коридору бежит — открывая все двери на своём пути, как кричит во все проёмы и все пустые кладовые, всем книжкам кричит и всем стенам, по которым сквозняки холодные ползали. Кричит о том, что женится он на старой бабке, завтра же женится, и никто ему не помешает с ней слиться в одну непобедимую силу.

Надрывался Максим Кривичанин, рвал себе горло, причитал своим глупым молодым голосом — так причитал, будто за каждой дверью там народ сидел да только и ждал, когда эта счастливая весть по дому полетит. Только знала бабка Бенигна, что нет никого в просторных комнатах, за широкими столами, пустой был дом, пустой и враждебный. Только что внучка её Олеся сидела, в угол забившись, да ногти на ногах красила: с малого начав и до большого, на одной ноге пять, да на второй пять, да на третьей, и на пятой, да лаком зелёным, как русалий хвост, да лаком чёрным, как кошачий затылок, да лаком жёлтым, как глаз бешеного зверя в ночи, да лаком синим, как Бенигнины глаза, да лаком белым, как бабушкин страх.

Пошла тогда бабка во двор — и никто её не держал, покатилась она в траву, а из травы на мураву чужую, а с муравы вниз по холму, к морю выкатилась и на берегу остановилась, у самой воды. Не было здесь уже лодок, не лежали они, сонные, ребра выставив. Плавала по воде полная луна — приглашала на себя запрыгнуть, а там с волны на волну, с волны на волну, да под самый горизонт. Закрыла бабка глаза сильно-сильно, сердце своё придержала да на ту луну ступила. Подбросила бабку вода, опрокинула, намочила всю, от слепой головы до немых ног. Попила бабка моря прямо из ведра, напилась, а море ей и дальше говорит: пей, бабка, пей, старая, меня много, так много, что на всех невест мира хватит. Катится бабка по морю, упрямая, от воды солёной пьяная, дно нащупывает, по грудь уже в воду вошла — и всё равно сухая остается. Побыла в воде — а не мокрая нигде. Ударило бабку в глаза море, как невестка неблагодарная, да ещё пощёчину сбоку влепила, потеряла бабка дно — а вот же оно: над головой прыгает, море-Кукарача. Не видно уже остров Кривья, а видно только бабкину смерть. Руки у смерти женские, ловкие, в перчатках…