Лампе засмеялся.
«Он так и не сказал мне, как его зовут. А я не такой мудак, чтобы спрашивать у поэтов документы. А ещё у него было перо. Старое перо — то ли куриное, то ли гусиное. Просто перо. Pinna… Я не спрашивал его, зачем ему перо. Я не такой урод, чтобы спрашивать у людей, зачем им перья. Нет, пером он не писал — но всегда проверял, на месте ли это его пёрышко. Каждый из нас сходит с ума по-своему, у каждого свои фобии и своя страсть. По-моему, в его жизни главным было именно это: стихи, старое перо и ужас перед одиночеством в дешёвом отеле. Он мог целыми днями никуда не выходить, сидеть тут, читать и писать… О, мне это нравилось. Это была моя стипендия для него, Writer-in-Residence и Writer-in-Exile, стипендия, которую я дал тому, кому хочу… Моё дело, мой выбор. Стипендия для последнего поэта, стипендия старого пьяницы Лампе…»
Старик закашлялся.
«Я помог ему, а он мне. Мне было хорошо с ним. И если бы Матумби и правда любила его, то… а-а-а… Чёрт с ним. Пусть! Пусть бы они спали, я ничего не имел против. Но однажды он просто ушёл. Ничего никому не сказав. Вот свинья. Больше я его не видел. И всё закончилось. Но я знал, что когда-нибудь его будут искать. И вот всё думаю: когда он ушёл… Как он умер? Неужели и правда это был дешёвый отель и убогое одиночество?.. Или всё-таки?.. Эй вы там, среди живых, те, кто слушает меня, — к нему пришла слава? Пришла или нет? Я вас спрашиваю!»
«Нет», — сказал Терезиус Скима.
Мира взглянула на него с таким осуждением, что он улыбнулся.
Последние слова утомили Лампе, теперь он просто шумно дышал и смотрел куда-то мимо объектива. Терезиус Скима почувствовал, что кино сейчас наконец закончится. Мира неподвижно сидела рядом, подперев кулаками подбородок, одеяло сползло на пол, он потянулся, чтобы поднять — и чуть всё не испортил.
«Молчи», — замахнулась она на него.
Ведь это был ещё не конец фильма.
«Они… — старый Лампе посмотрел на них, и его голубые глаза пропитого викинга засветились какой-то неприличной молодостью. — Земля была в них, и они рыли. Они рыли и рыли. На это шёл их день, их ночь. И они не славили Бога, который, как они слышали, всё это замыслил, который, как они слышали, всё это провидел. Они рыли и дальше не слушали; и они не стали мудрей, не сложили песен, не придумали для себя никаких языков.
Они рыли. И штиль навещал их, и вал штормовой, и — все — их моря навестили. Я рою, ты роешь, вон и червь дождевой тоже роет. Вот песнь: они рыли. О некий, о всякий, о ты, никакой! Где теперь то, что шло на нигдейность? О, ты роешь, я рою; я рою к тебе, за тобой, и наш перстень на пальце не спит, как младенец…»