Светлый фон

Второй следователь, капитан Галицкий, оказался полной противоположностью Шушарину. Постарше, лет сорока, с тонким интеллигентным лицом и тремя наградами на гимнастерке: орден «Знак почета» (им в системе НКВД до войны награждали часто) и медали «За боевое отличие» и «XX лет РККА» (ее давали не только отслужившим двадцать календарных лет, но и тем, кто служил меньше, но каким-то образом отличился). И ничего огнестрельного на столе. Говорил он ровным тоном, называл меня исключительно на «вы», ни разу не повысил голоса, не употребил не только ни одного матерного слова, но и ни одного вульгарного. Когда я (чисто проверки ради) назвал его товарищем капитаном, он так же ровно и бесстрастно сказал, что в моем положении мне следует называть его «гражданином». А главное, кроме той пачки «Норда», из которой брал папиросы (курильщиком он, сразу видно, был заядлым), положил передо мной вторую, непочатую, придвинул спички и сказал, что курить я могу сколько угодно. Чем я без ненужного жеманства воспользовался.

Однако игра на контрастах и есть игра на контрастах. Интеллигентный, вежливый Галицкий вцепился в меня как клещ, почище Шушарина. Мою унылую одиссею исследовал прямо-таки под микроскопом. Спрашивал о таких мелких подробностях, которых Шушарин и не коснулся (вряд ли по недостатку квалификации, просто у Галицкого опыт оперативной работы явно был гораздо больше). Вопросов практически не задавал – ни когда речь шла о маршруте Минск – Глембовичи, ни о последующем. Я не смог определить, как он относится к истории о двух днях якобы «туманившегося сознания» – да и вообще к моим показаниям. Но душу на плетень мотал качественно…

Завершилось все как с Шушариным – дал прочитать показания (опять-таки записанные безо всякой отсебятины), дал подписать, выдал бумагу, авторучку и карандаш, так что пришлось сочинять в камере второй эпистоляр идентичного содержания.

Так оно и тянулось четыре дня, как в сказке про белого бычка, – с утра меня водили к Шушарину, тот снова стучал кулачищем по столу, снова матом-перематом обвинял в работе на немцев, грязно комментировал мое общение с Оксаной, а в завершение приказывал написать в камере то же самое. Затем наступала очередь Галицкого, и все повторялось, как заигранная пластинка. Ну хоть покурить можно было вдоволь – правда, Галицкий не простер свое благорасположение до того, чтобы давать мне с собой папиросы в камеру…

Эта монотонная процедура за четыре дня надоела мне хуже горькой редьки – но куда денешься? Несомненно, они все это время обменивались моими показаниями и эпистолярами, искали противоречия и несоответствия – но, судя по дальнейшим допросам, таковых не нашли – все же легенду о событиях после моего ухода из Глембовичей я продумал тщательно, и поймать меня оказалось не на чем. К исходу четвертого дня мне стало казаться, что Шушарину с Галицким самим эта волынка надоела (что Галицкий скрывал гораздо лучше Шушарина – он, я так думаю, все это время оставался самим собой, а вот Шушарина, такое впечатление, стала тяготить роль матерщинника-неандертальца).