<…> Каждый говорил о своем, но почти никто - я впервые наблюдал это в кругу писателей - о самой литературе. Потом выступил Авербах, который и прежде бросал реплики, направляя разговор, не всегда попадавший на предназначенный, по-видимому предварительно обсуждавшийся, путь. Сразу почувствовалось, что он взял слово надолго. Он говорил энергично, связно, с настоятельной интонацией убежденного человека, - и тем не менее его речь состояла из соединения пустот, заполненных мнимыми понятиями, которым он старался придать весомость.
Впечатление, которое произвела на меня его речь, я помню отчетливо, без сомнения по той причине, что это было совершенно новое впечатление. Новое заключалось в том, что для меня литература была одно, а для Авербаха - совершенно другое. С моей литературой ничего нельзя было сделать, она существовала до моего появления и будет существовать после моей смерти. Для меня она, как целое, - необъятна, необходима и так же, как жизнь, не существовать не может. А для Авербаха она была целое, с которым можно и нужно что-то сделать, и он приглашал нас сделать то, что собирался, - вместе с ним и под его руководством.
Прежде всего необходимо было, по его мнению,
Валентин Катаев в 1929 году.
Другая черта, в особенности поразившая меня, касалась поведения самого Авербаха. Он вел себя так, как будто у него, посредственного литератора, автора торопливых статей, написанных плоским языком, была над нами какая-то власть. <…>