Светлый фон

Я останавливаю Караша.

– Так все должно закончиться? Вот так? Вечной погоней за саспыгой?

Те, в кого я не верю, молчат. Карашу надоедает стоять, он делает шаг вперед и принимается щипать побеги мышиного горошка. Мохнатые уши расслабленно развешены в стороны, как у осла. Караш хрустит, фыркает, а потом вдруг растягивается, далеко отставив задние ноги, и пускает мощную, исходящую паром струю мочи. Он не успевает излиться и подобраться – Суйла подходит поближе и тоже принимается пи́сать. Вид у него крайне сосредоточенный и слегка самодовольный.

– Ни совести у вас, ни чувства момента, – упрекаю я, и Караш в ответ длинно, удовлетворенно вздыхает.

…На тропу мы выходим минут через десять. Я не уверена, что это правильная тропа, не уверена, что не потеряла направление в тумане и спускаюсь куда надо, но выбора у меня нет – можно только пойти и узнать. Никаких особых примет здесь нет; если на тропе и были конские следы, то их основательно замыло, и теперь я вижу только отпечатки маленьких раздвоенных копыт – молодая косуля – да синусоиду, обрамленную звездочками, – а это ящерица. Из-под копыт взлетает куропатка, и я резко торможу: больше мой конь никого не раздавит. Птенцы мечутся по тропе и по одному исчезают в кустах: голенастые, нелепые, с неопрятно торчащим из-под редких настоящих перьев пухом. Я жду, пока они спрячутся, и жду еще немного, чтобы убедиться, что опоздавший цыпленок не выскочит на тропу, и еще оглядываюсь, смотрю, чтобы между конями тоже никто не бегал. Только после этого трогаюсь с места. Только после этого начинаю верить, что, может быть, еще смогу что-то сделать.

…На камне, лежащем поперек тропы, два коня, упрямо нагнув головы, идут против бурана.

* * *

…А на другом – цыплята бегают вокруг куропатки, и их много, и все они живы. Центральная скала осыпалась, но все еще выше других. Все еще – столб. Белая коновязь, пронзающая миры, которая рухнет, когда убьют последнюю саспыгу. Мне неоткуда это знать; это просто сухие лапки безумия мягко шуршат под сводом моего черепа, пока я перешагиваю с одного живого камня на другой. Мои колени подгибаются от ужаса, в горле застрял ком со вкусом металла и кислятины. Я ползу по живым камням, через тряпки, оставленные теми, кто обратился в саспыг, через их сокровища, через то, что было дорого, украшало жизнь и напоминало о милом, или было получено из любимых рук, или просто было нужным и удобным и делало жизнь сносной. Все это брошено, забыто, сгнило. Все это не нужно саспыге.

Я долго сижу на крайнем камне, за которым начинается такая зеленая, такая мягкая на вид травка. То покрываюсь липким потом, то холодею и перестаю чувствовать обледеневшие руки. Я чувствую, как камни качаются над бездной, как ненадежно и неплотно они уложены, как велики зазоры, в которые может провалиться разум. Я слышу рев воды в трещине, рычащий вопль реки из слез – и знаю, что, если упасть в нее, она обглодает мясо с костей, как ядовитый и хищный зверь. Человеку нечего делать на этой радостной полянке у подножия белой коновязи. Если я шагну на нее, мое сердце остановится от ужаса.

Я медленно спускаю с камня одну ногу. Потом другую. Я ступаю на изумрудную полянку, и мир, качнувшись, замирает в хрупкой неподвижности. Я вдыхаю теплый плотный воздух. Пахнет нагретой на солнце пихтой, пионами, кедровым дымом, и немного конским потом, и самую капельку – горькой аптечной травой. Я сажусь, скрестив ноги, и обессиленно приваливаюсь к гладкому боку белой скалы, к подножию межмирной коновязи. Если об этом думать, может съехать крыша. Но мне нельзя сходить с ума, говорю я себе, им, тому, что просачивается сквозь камни. Мне еще Аську вытаскивать.

– Я там кофе сварила, – говорю я. Мой голос звучит тонко и придушенно, словно что-то не выпускает его изо рта, запирает внутри. Это что-то – я. Это я не хочу говорить, чтобы не чувствовать себя глупо, чтобы не выглядеть сумасшедшей, и какой в этом смысл? Я больно прикусываю губу, одну руку запускаю в волосы, сгребаю их в пучок, тяну. Другой – сжимаю щеку, едва не оставляя на ней царапины. Боль отрезвляет. Я не сошла с ума, разговаривая с пустотой. Просто делаю все, до чего могу додуматься.

– Я его в термос залила, кофе-то, – снова говорю я, и теперь мой голос звучит почти нормально, даже, наверное, обыденно. – На двоих маловато, но, пока пьем, вскипятим еще. Кажется, это Бразилия, я не большой спец, но там нотки чернослива, специй и орехов, очень неплохо, и, главное, ни тени шоколада. Тебе должно понравиться, – я перевожу дыхание. Вдох. Выдох. – А Суйла тебя ждет. И знаешь, я подумала хорошенько, и вот что: нам на обратном пути лучше верхом добраться до подъема и прямо там заночевать – ну, там, где ты меня ждала, там хорошее место. А с утра пораньше через речку без седел перейдем, и я Суйлу с Карашем обратно шугану. Им здесь надо остаться, а то сквозь Суйлу уже пейзаж просвечивает, да и Караш не лучше. Вылезем – там пешком можно вылезти, я теперь знаю, – и пойдем потихоньку. Возьмем только самое-самое, ну и перекусить. Устанем, конечно, как собаки, ноги посбиваем и на бродах в сапоги начерпаем, но к вечеру будем на базе… – снова обещаю, думаю я. Но на этот раз я хотя бы верю в свои обещания. – А суп я сварила из фасоли – Аркадьевна дала банку красной фасоли, я туда еще колбы кинула, зиру, кориандр… Пахнет так, что слюной захлебнуться можно. Я тебе в прошлый раз саранку копнула, хотела в суп бросить, но, знаешь, сгрызла сама, когда ты, ну… А в этот раз не стала – не стоит оно того, я тебе лучше покажу – там один куст уже зацвел. А река забрала у меня куклу для говорения, – я сглатываю. – Но, знаешь, я думаю – можно и без нее, она же все равно в голове… Твои вещи я оставила здесь, когда уезжала, палатку тебе уже поставила, а спальник, наверное, в арчимаке, да? Я не стала искать, это ты уж сама, спальник расстелить недолго… И, знаешь, мне ужасно интересно, что ты все это время читала. Ты, наверное, не любишь, когда спрашивают, раз оборачиваешь книги, но я просто извелась от любопытства. Уверена, что-то хорошее, и я все думала – а вдруг я тоже это люблю, вдруг – за то же самое, было бы здорово…

Я говорю и говорю, что-то глупое, необязательное, несу чушь, сидя над трещиной в теле мира. Мои волосы стоят дыбом, спина онемела от напряжения, а бок, которым я приваливаюсь к коновязи, стал влажным и холодным, почти ледяным. И, как всегда, когда говорить необходимо, я не знаю, что сказать.

– Ну и в историю мы влипли, рассказать кому – не поверят… – Я вздыхаю, замолкаю на секунду, облизываю шершавым языком пересохшие десны. – Та ночь, когда мы орали песни, – говорю я. – Я сто лет так не отрывалась. – Я снова замолкаю. Мне страшно, как же мне страшно. – Я скучаю по этому. Скучаю по тебе. Ты заноза в заднице, коза упертая, скрытная, как росомаха, но я по тебе скучаю.

Слова тяжелеют от налипающего на них отчаяния, и, когда у воздуха появляется привкус крови и тления, я замолкаю. Размазываю по лицу дорожки слез. А потом слышу, как сухо шелестят костлявые лапки. В разрез на животе мира стекает ручеек щебенки, и по неустойчивым камням скользит серая невесомая тень. Саспыга на мгновение замирает, а потом ступает на яркую траву: черно-белый нерезкий снимок, вклеенный в кричащую картинку. Мой рот наполняется слюной, и я вспоминаю, что не ела толком со вчерашнего дня. Мои ноздри забивает сладкое дыхание саспыги, все слова уходят, и я могу смотреть только на костлявые лапки в мягкой оторочке перьев.

Думаю: если обойтись без подробностей, то все будет нормально.

Думаю: не буду поднимать глаз, и тогда темнота скроет все лишнее.

Думаю: я никогда и никому не расскажу эту историю. Я не расскажу ее даже себе.

Я вцепляюсь пальцами в землю, вырывая клочья травы, и мое дыхание превращается в сухой свист. Корни травы пахнут горькой плесенью. Мое поле зрения сжимается до круга размером чуть больше тарелки; в него попадают только трава, лихорадочно подрагивающая саспыжья лапка и камень, отколотый от одной из белых скал. Я вспоминаю, как мы с Ильей рассматривали эти скалы в бинокль, сверху, с его любимой секретной точки, и мечтали, как доберемся до них, посмотрим вблизи сами и покажем другим. Я больше никогда не увижу и не почувствую ничего подобного. В моей жизни больше не будет ничего красивого и интересного, потому что я никогда не смогу поднять глаз.

И мне даже не будет от этого грустно.

– Не хочу, – говорю я

и смотрю в лицо саспыги, почерневшее сморщенное личико в облаке серых перьев, и говорю:

– Привет, Ася.

* * *

Старикашку Имбиря, морду рыжую, нашел Ленчик на тропе над речкой, там, куда Имочка никогда не забредал, но где его удобно было оставить, никому не попавшись на глаза.

Старикашку Имбиря, морду рыжую, нашел Ленчик на тропе над речкой, там, куда Имочка никогда не забредал, но где его удобно было оставить, никому не попавшись на глаза.

А по ночам иногда вдруг подсаживается к костру городской на вид мужик, плачет и говорит, что ищет свою девушку, а сквозь самого огонь виден, – и тут надо не подавать виду и предложить ему что-нибудь сладкое; тогда он вежливо откажется и уйдет.

А по ночам иногда вдруг подсаживается к костру городской на вид мужик, плачет и говорит, что ищет свою девушку, а сквозь самого огонь виден, – и тут надо не подавать виду и предложить ему что-нибудь сладкое; тогда он вежливо откажется и уйдет.