Маанчели оказалась слишком тяжелой, и мальчишка едва не выпустил ее, но все же удержал. Покрутил. Постучал ногтем по полупрозрачному боку и поднес к губам.
Первый звук потревожил ночь.
Второй и третий.
Эта мелодия, неровная, какая-то чересчур уж беспокойная, вспугнула метель, и белые крылья ее взметнулись над лесом. Загудел ветер. Застонали деревья, спеша склонить головы. Сыпануло сверху жестким снегом.
А музыка кружила.
И мир отзывался на нее… и Ма-атаги-ал-лоси вдруг с удивлением подумал, что, возможно, этого им и не хватало. Что, отрешившись, как от собратьев, так и от людей, запершись в совершенной красоты чертогах, они сами обрекли себя.
Лед покоен.
И безразличен. Он, имеющий двести сорок семь имен, не считая их сочетаний, самой сутью своей противится движению.
Или огню.
Тому огню, который порождал боль. И Ма-атаги-ал-лоси, не способный выдержать ее, – а ведь прежде казалось, что уход своей крови вызвал в нем лишь печаль, – вскочил.
Он хотел одновременно кинуться на мальчишку, который…
…играл.
Просто играл.
…убить.
…остановить.
…и умолять не останавливаться. Молчать, принимая удары ветра, слушая многие голоса бури, которая разыгралась не на шутку. Думая о том, что женщины и вправду мудрее мужчин.
Старейшая была права.
Но весьма многие с нею не согласятся.
В какой-то момент показалось, что где-то далеко на голос маанчели отзывается другой, тонкий и звенящий, который Ма-атаги-ал-лоси уже слышал однажды там, где мир истончился.
Показалось.