Ворон почувствовал, что увлёкся. Сам он ни разу подобного не сочинял, уже хотелось попробовать.
Вот гудошник закрыл рот, стал оглядываться на занавесь – тоже лоскутную, пёструю, яркую, видимую издалека. Брекала всё никак себя не оказывал, отзываясь на оклики невнятным ворчанием и сотрясением загородки.
– Давай уже! – кричали позоряне. – Не тяни!
– Что стряпаешь? Людей томишь!
– Уйдём сейчас других игрецов слушать!
– Куда глядишь, понукалка? Понукай себе!
Из-за цветной преграды раздался уже знакомый голос, громкий, гнусавый.
– Боюсь выходить! – пропищал он. – Злые вы, побьёте Тарашечку!
Начались смешки.
– Это он Люторада пасётся!
Молодой жрец, было дело, пытался порвать занавесь, разметать кукол. Скоморошню сообща отстояли, но любимец позорян так легко обиды не отпускал.
– Нету, нету Люторада! – закричали с разных сторон. – А придёт, путь покажем!
– Выходи, Тарашечка, не бойся!
Над занавесью возникла рука. Не просто так возникла, конечно. Одетая в вязаную пятерчатку, она зашевелилась, прошлась пальцами по верхней досочке, сложилась, к восторгу позорян, непристойным кукишем – и пропала. Ворон смотрел взабыль, ждал, что будет.
Гудошник опустил лучок, обернулся к занавеси, окликнул:
– Эй, Тарашечка! Где гулял нынче, что видел?
– Ходил тишком, разжился горшком, – прозвучало в ответ.
Вновь возникла рука. Выставила на занавесь маленький, с кулак, повитый тряпкой горшочек.
Позоряне стали смеяться, больше впрок, предвкушая.
– Расскажешь, Тарашечка, как дело было? – спросил понукалка.