Он поднес руку к своему тыквенному лицу, мрачно ее осматривая: длинные, тонкие пальцы в вековых мозолях от древка с короткими овальными ногтями, линии на ладонях, как карандашные штрихи. На них, говорили оракулы, начертана судьба. У Джека в таком случае, наверное, должно было быть много-много линий, перечеркивающих друг друга. Или же не быть их вовсе.
– Моя голова, – произнес Джек. – Ты ее поэтому надел?
Ламмас ответил не словами, а движением пальцев, обтянутых велюром, которые запустил себе под водолазку, чтобы задрать ту до самой шеи.
Эта левая рука, в принципе, и была единственным, что вообще от него осталось.
– Ах, – вздохнул Джек. – Теперь мне ясно.
Всегда высокая и плотная водолазка. Одна рука в перчатке, а другая, потому что нормальная, обнажена. Неровная, пружинистая походка, словно одна нога другой короче, словно он хромает или что еще. И миловидное лицо, совершенно со всем этим не сочетающееся… Недаром Ламмас был сплошным противоречием во всем: поступки шли вразрез с характером, характер – с внешностью, внешность – с воспоминаниями Джека. Все потому, что Ламмасом он давно уже и не был. Следовало догадаться сразу, хотя бы по тому, что и как он сделал с Доротеей – едва ли у него бы это получилось, если бы к тому моменту он уже не делал то же самое раньше.
Если бы он сам не продлевал себе так жизнь.
– Тело постоянно разлагается, – пожаловался Ламмас, потирая безобразный шов под закатанным рукавом пальто на той руке, которую прежде прятала перчатка. Кожа на ней была оливковой, неестественно темной для всех остальных участков его кожи, да и с пальцами толстыми, будто опухшими, в отличие от гибких и худых на другой руке. Плоский живот, тоже смуглее, чем грудь, состоял из двух отдельных половин, соединяясь горизонтальным рубцом, от которого уже расходились во все стороны грязно-лиловые бесформенные пятна, как потеки туши или красок.