— Гиль, солдаты уж распалились… Он нам и вовсе не страшен, — выдохнул Оболенский, провожая глазами продвижение Великого Князя. Осторожно, стараясь держаться подальше, тот огибал карей, выискивая матросов. Поравнявшись, пришпорил коня и помчал напрямик.
— Звали?! Ну что, матросы, я в цепях?! Или заперт в тюрьме?! — конь Великого Князя танцевал на месте, гневный румянец заливал щеки, гневом звенел голос. — Нечего отводить глаза! Глядите на меня! Может, обманщики ваши скажут, что я вовсе убит?! Дурачье, вас обманули! Нам, троим братьям и честным христианам, меж собою брань не пристала! Мы все заодно, и брат мой Константин присягает брату моему Николаю!
Матросы слушали, растерянные. Краем глаза Михаил Павлович увидел, как из рядов выделились трое, соединились, пошли к нему… У первого, одетого в партикулярное платье, медленно поднимался в руке пистолет.
Страшно не было: гнев опьянял не хуже вина.
— Неужто не ясно?! — Михаил даже как-то весело возвысил голос. — Клеветою на нас троих вас заманили в революцию! В бесчестие, в кровопролитие, в разорение страны!
Пистолет, поднятый Вильгельмом Кюхельбекером,[54] осекся.
— Опять у тебя порох с полки ссыпался, Кюхля ты эдакая, — хмыкнул князь Одоевский. — Оно и к лучшему, пожалуй.
Словно подтверждая его слова, два матроса решительно выступили вперед. Еще несколько зароптали, не решаясь тем не менее покинуть строй.
— Их-то Высочество чем виноваты?
— Ты чего, штафирка, шалишь?! Это ж Михал Палыч!
— Ваше Высочество, скачите прочь, убьют!
— Право слово, убьют!
— Поберегись, Михал Палыч! Нам уж все одно пропадать!
— Прочь с Богом!
Ничего нельзя было сделать. Офицеры и непонятные штатские сковали волю солдат, Михаил Павлович видел это. Неуверенно и медленно, словно во сне, он развернул коня.
…
— Артиллерию, — мучительно, будто слово было занозой каковую он с трудом из себя выдирал, приказал Император. — Артиллерию.
— Конной артиллерии нельзя верить, Государь, — словно бы невзначай произнес Кавелин.
— Пешую.
— Рылеев, может статься, скоро будет здесь с частью финляндцев, — растирая окоченевшие руки, проговорил Щепин-Ростовский.