– Отец Корнилий, – сказал он хрипло, и глаза его забегали, и он стал стискивать руки, тереть их, будто они замерзли, – Котя, дорогой… скажи… вот если человек, другой человек, не я, это я не о себе!.. – испуганно замотал он головой, – если человек украдет, если он предаст… если он… ограбит многих людей, многих, не только кого-то одного, несчастного!.. а – целую страну, целый народ… если человек наживается на своем народе, пьет из него соки, как клещ, сгребает на свои счета его деньги, если он… этот человек… ну, кругом виновен, просто кругом!.. его… его нельзя убить?..
Котя перестал жевать. Утер рот рукой. Его пустой рукав чуть шевелился на сквозняке.
– Убить?.. – переспросил он растерянно. – Зачем… убить?..
– Ответь, Котя, – пересохшими губами прошептал Митя, – это… мне это очень важно…
– Да ты, брат, побледнел как, – тревожно сказал Котя, подливая Мите в чашку еще святой воды из кувшина. – Еще попей, поешь, ты ведь с дороги. А я в трапезную пойду. Ты жди тут меня. Нет, нельзя убить, даже если человек – преступник со всех сторон. Пусть тебя убьют – а ты не убей.
– Но ты же убивал на войне, Котя! – выкрикнул Митя ему в лицо. – Ты же сам убивал!
Котя опустил голову. Уцепился правой рукой за обрубок левой, за культю, под черным рукавом.
– Убивал, – сказал он тихо. – За что и молюсь сейчас. Денно и нощно, Митя, кладу поклоны. Если не будет труда души – ничего вообще не будет. Ничего.
Митя вдруг увидел, как выпирает под рукавом подрясника культя. Его прошиб холодный пот. Паюсная икра на куске белого московского батона мерцала издевательски. Он представил, как текла, хлестала кровь из оторванной Котиной руки. За кучи баксов на его, Митином, счету Котя Оболенский заплатил своей рукой. Ведь это он сам предал его, продал, толкнул на Кавказ, под пули. Зачем же он спрашивает о том, убить или нет?! Все они преступники. И Митя – первый среди них.
– Я преступник, Котя, – он не узнал свой голос. – Я преступник. Я страшный преступник. Прости меня. Сними с меня этот страшный камень. Я не могу так жить. Я не могу больше…
Он упал головой на стол, как пьяный. Отец Корнилий сидел над ним молча, вытянув шею, как гусь, пристально глядя в пространство. Его пушистые светлые волосы из-под черной монашьей скуфьи торчали сухой соломой.
… … …
Он пробыл в Нижнем Новгороде, в монастыре у Коти, недолго. Он уехал через три дня. Все эти три дня и три ночи он пытался превозмочь себя и рассказать Коте все, как на духу. Но не смог. Сцепив зубы на замок, он уезжал из монастыря, долго заводил машину на морозе. Котя стоял рядом молча, улыбался. Когда Митя поехал, буксуя на заваленной слежалым снегом дороге, Котя поднял единственную руку и помахал ею Мите вслед.