«Если он действительно в Преддверии, я ничем не могу ему помочь, — подумал он, стискивая зубы. — Ничем…»
Постепенно сгущались туманные сумерки, дождь усилился и встречные авто казались большими рыбами с горящими круглыми глазами; рыбы выскальзывали из тумана и проскакивали мимо, то ли убегая от рыбацких сетей, то ли торопясь куда-то по своим рыбьим делам. Лешко ощущал какой-то непривычный упадок сил: ничего не хотелось делать — просто сесть в кресло у распахнутого окна, закрыть глаза и слушать, как шумит в ветвях дождь. Не хотелось ни в бар, ни в казино. Не хотелось возвращаться в свой кабинет и вновь ломать голову над разными версиями, выдвигать все новые и новые предположения и раз за разом приходить к выводу, что предположения эти никуда не годятся.
Когда впереди замаячили в тумане тусклые огни Кремса, он решил отправиться прямо домой, не заезжая в Унипол. Попетляв по знакомым улицам, он остановил авто на стоянке напротив пятиэтажного дома-цилиндра, в котором жил с тех пор, как покинул Землю и перебрался на Соколиную.
На Земле, в тихом Хелме с неторопливыми пешеходами и вечными старичками на бульваре остались родители и старшая сестра. На Земле, в Киеве, осталась женщина, которую он, как и одиннадцать лет назад, хотел бы назвать своей женой. Татьяна. Сейчас своей женой ее называл другой человек. Во время кратких визитов на Землю, погостив в родительском доме, Лешко улетал в Киев и поджидал ее возле роскошного розового здания, в котором она работала панорамисткой. Она позволяла себя поцеловать, сообщала мужу о том, что «нагрянул мой Стан», и они шли куда-нибудь поужинать, а потом бродили в парке над Днепром, сидели в беседке у старинного памятника князю Владимиру, и он рассказывал ей о своем полицейском житье-бытье, а она, прищурившись, задумчиво глядела в заднепровские дали. Потом он провожал ее домой и возвращался в Хелм… или прямо на Соколиную.
Ее муж не имел ничего против этих редких встреч. Он не ревновал ее. Он знал, что Татьяна любит именно его, довольно известного артографа. И Лешко тоже знал это, но ничего не мог с собой поделать. Он никогда не признавался самому себе, что продолжает надеяться… Он все-таки надеялся, и эта надежда помогала ему жить.
Пройдя длинной галереей, образованной переплетенными ветвями приземистых деревьев, Лешко вошел в подъезд, в котором сразу же загорелся свет. Засунув руки в карманы, медленно поднялся по лестнице на четвертый этаж и открыл дверь своей квартиры. Постоял на пороге, словно к чему-то прислушиваясь, — никаких звуков не доносилось из безлюдных комнат, — грустно усмехнулся и, на ходу раздеваясь (куртку прямо на пол в прихожей, рубашку — на ручку двери в гостиной), направился в ванную. Тихо было в квартире…