Журналисты, как и Точилин, несколько раз уточняли: ушел? То есть вышел за дверь?
Девочка покачала головой.
«Нет. Он растаял в воздухе».
Потом она расплакалась.
«Он был хороший. Я знаю, он хороший. Только руки у него холодные».
Девочку успокоили.
«Даша, ты помнишь, как выглядел убийца?»
«Да».
«Можешь нарисовать?»
И девочка быстро нарисовала Его. У нее был дар, и рисунок вышел лучше фоторобота. Девочка ухватила характер убийцы. У всякого, кто брал рисунок в руки (а после его публикации в желтой газетенке — у всех скучающих читателей) на миг сердце сжималось от неясной тревоги. В этой тени человека, в его осанке было что-то угрожающее и в то же время беззащитное, одинокое. Холодная ярость и глубокая скорбь.
Истерия длилась ровно неделю. Журналисты отработали свои зарплаты, сорвав окровавленные простыни со всего, чему лучше оставаться в тайне. Человеческие страдания были выставлены на всеобщее обозрение и, перемоловшись в мельницах сплетен, обесцветились и утеряли смысл.
Жизнь снова потекла через людские глотки патокой скуки. Рты закрылись, глаза погасли, мысли растворились. Мелочные заботы снова выросли в чудовищных великанов. Все забылось.
Кроме одного — вечного.
На первой полосе городской газеты — аршинными буквами:
ИМЯ ЕМУ — СУДЬЯ.
ИМЯ ЕМУ — СУДЬЯ.
Утром Павел ушел в школу. Инна вновь осталась одна.
Как только за Павлом захлопнулась дверь, в спальне загудел мобильник.