В воздухе громыхнуло: на Москву шла гроза. И удар грома — как кнут или окрик погонщика — погнал людей на штурм Спасских ворот. Небо разрезали синие ножики молний. Глаза нападавших походили на мёртвые камни-голыши, лица — на гримасы чертей, злоба — на отчаяние.
Строй солдат расступился. За ним показалась пушка. Она как будто кашлянула — хрипло, на всю Москву. Нападавшие смешались, остановились. Но что-то гнало их вперёд, что-то влекло вперёд, за кровью и костями. Митрошка осторожничал, держался позади самых злых. А когда громыхнула пушка — и вовсе присел, скукожился, как плохо выдубленная кожа под дождём. А потом осмотрелся, принюхался: нет смерти. Ему ли не знать! Тут же подал голос: «Православные, Спас нас хранит! Пушка — горохом стреляет! А то и пшиком! Не робейте!»
И снова распрямились, потянулись — кто тихонько, — не веря, что силён; кто страшно, зверино. С кольями и топорами на солдатский фрунт. Солдаты изготовились ловить врага на штык. Но моровые не все были немощны. Иные — быстры. Митрошка верил, что в глупости и быстроте — залог виктории. И поперву хватало обеих. Один купецкий бросился на фитильщика, повалил его наземь. Его рубили на куски, а он не отпускал горла солдата. Так и померли — оба враз. Другой моровой — дородный детина, с силой бычьей, по прозванию Кобыла, — попал на три штыка, а, сорвавшись с них, сохранил ещё довольно силы, чтобы разнести кистенём голову унтер-офицеру. Лишь четвёртый штык — в загривок — его успокоил.
Люд рвал солдат голыми руками, выгрызал им глаза и кадыки. А сам мёр сотнями, шёл на убой, как в Царствие Небесное. И вот — служивые дрогнули. И отступили — всего на полсотни шагов, — а потеряли пушку. Нападавшие развернули чугунную дуру, стали искать огня для запалу, — но фитильщики, что уцелели в драке, откатились за фрунт. Было и без пушки весело: Спас благословлял. Тут, на поджаром вороном жеребце, перед солдатским строем появился офицер. Не простой офицер. Весь как гриб — неказистый, пыльный, будто мешки на мельнице ворочал. Но что-то страшное, ненасытное скалилось из него. Словно демон завладел его тщедушным телом. Демон мести и гордыни. И, возобладав над громом и склизким дождём, офицер крикнул:
- Кончено! Довольно покуражились! За государыню и отечество — не пощажу!
- Еропкин! — полыхнуло по рядам бунтарей. — Сам! Кровавый!
А офицер, будто был заговорённым, ринулся в самую гущу драки. Его сабля пела, как птица, клевала добычу — и не знала устали. Митрошка мог бы свидетельствовать о трех ранах, нанесённых офицеру; о трёх ударах: один — в ногу, другой — в плечо, третий — в грудь. Но ни одна рана не выбила офицера из седла и не лишила жизни. Солдаты приободрились, выставили штыки перед собой, — и пошли колоть: будто цепами снопы молотить. Кого-то опохмеляли медными эфесами, — дух не до корня вышибали, — но чаще — били наотмашь, насмерть. Мясом пахло. Кровью пахло. Как на базаре в мясном ряду. Нападавшие откатились от ворот, оставили пушку. Ту вновь обернули ликом прочь от кремля — и зарядили дробью. Кашель пушки на сей раз не был пустым. Мост перед воротами покрылся трупами. Уцелевшие — бежали. Безоглядно. И даже оборванный, потрёпанный Митрошка не мог их остановить. Их кололи штыками, рубили саблями, гнали вниз, к реке, картечью. Они бросились врассыпную: в Яблонный ряд, на Варварку, на Москворецкий мост. Менее чем за час, всё было кончено.