Но вместо этого воины отправили ее скитаться. Без сына, без мужа, а с собой она, конечно, не взяла ничего — горда. Увязался следом иноземец с холодными глазами и быстрым телом, выточенным под женские страсти. И это тоже ей, бедной.
Вот тут бы сказать, возводя очи горе — так ей назначено судьбой. Но Цез уже сказала другое, и сам Патахха видел это — нет ей судьбы. Вечное распутье. Куда бы ни ступила, на каждом шагу ей маячит выбор, да не один. Иди за мужчиной и растворись в нем, стань страстной женой, матерью его детей — прими его судьбу. Или выбрось его из своей жизни, возьми мужа в племени, роди еще сына. И стань вождем, служи им беззаветно. Прими судьбу племени. Иди за сестрой, возьми слабых девчонок, сделай из них черных степных ос, ядовитых и быстрых красавиц. Служи им, поднимай их. Прими их судьбу.
Нет тебе собственной судьбы, светлая дева. Была бы просто человек — было б это твоим несчастьем. Но ты — большее. И кроме судеб своих близких, ты можешь принять на свои плечи судьбу всего мира. Вот и живи, как хочешь. В любой принятой судьбе совершишь многое. Или сгинешь. Или сперва совершишь, а потом сгинешь.
Он вздохнул, забормотал, и замолк, услышав ровные шаги Цез за спиной.
— Все горюешь, старый?
— С чего мне горевать, радуюсь. Жив, почти не болят кости.
— Ври мне. Все о ней думаешь.
— Ну, думаю. Кто же мне запретит. Если б мои мысли имели силу помочь, я б продумал в голове дырку.
Цез подкатила к костру старый котелок и уселась на него, кутая ноги юбкой. Сказала задушевно, тоже глядя на угасающее пламя:
— Зажился ты, старый. И я тоже — полено поленом. Сидим тут и ду-у-умаем. Может, просто сказать, а?
— Сказать? — Патахха отвел глаза от огня, щурясь на жесткий профиль старухи, — а что сказать-то? Про этого ее змея? Ты была молода, Цез, вспомни, кому верит влюбленная женщина? Только ему, своему меду.
— Нет. Скажи ей про устройство мира. Она уже готова, старик. Посмотри, она потеряла все, кроме своего люба-змея. Будет честно — не смотреть, куда ее кинет жизнь, а дать знаний. А думает над ними пусть сама. Чего смеешься? Моей глупости, да?
— Своей, прекрасная Цез. Я — старая коряга, поделил мир на мужчин и женщин, да решил, что с ней нужно, как с женщинами. А ты ведь права, она уже почти человек. Почему ж я про то не подумал?
— Потому что сильно много думаешь!
— Хо, тогда снова нам с тобой думать. Где искать ее теперь и как зазвать к нам.
— Это можно, — согласилась старуха.
И оба, сложив на коленях руки, уставились в костер, размышляя об одном и том же.
А Хаидэ скакала по степи, пригибаясь к шее Цапли, смотрела на мелькающие деревья, купы колючих кустов, редкие рощицы терновника. На птиц, вылетающих из-под копыт. Казнилась радости, что рождалась на дне сердца, поднималась к горлу, перехватывая его. Умер сын, и когда она думает об этом, слезы сами текут из глаз, а думает она постоянно. Племя изгнало ее, и муж отрекся. И даже любимый переменился к ней, и рассудок, издеваясь, шепчет, это не может быть совпадением, не закрывай мокрых глаз, смотри, женщина, ты была нужна, пока была славна, увенчана и богата, вот этого нет и холод вползает между ваших тел, разделяя сердца. Тогда откуда эта радость, упоение жизнью, ощущение счастья? Неужто так черства ее душа? Но вот она — душа, страдает и плачет, томится предчувствием страшного. Как это все умещается в ней одной?