Светлый фон

Врач взял его за руку.

— Успокойся! Прошу тебя об этом. Она еще лежит там, но, конечно, я обмыл ее и велел переменить белье. Власти уже были — все в порядке. Завтра ты сможешь ее видеть. Она выглядит, как фарфоровая куколка. Принесли цветы, которые ты купил сегодня утром. Я положил их возле нее. Твою фотографию я также ей оставил. Она лежит у нее на груди…

Эндрис думал: около ее ложа благоухают розы, белые розы брачной ночи. Она их не видит и не обоняет. Это — хорошо! Потому и ушла она, что не хотела этой ночи, этой ночи с ним. А держала в руке его карточку, но карточку женщины.

— Бедная маленькая Гвинни, — прошептал он.

Пришел лакей. Феликс заставил Эндриса есть, подавал другу один за другим бутерброды, подливал вина.

— Я телеграфировал в Войланд твоему кузену, — сказал Прайндль. — Он ответил, что выедет на автомобиле в Кельн. Там попытается взять аэроплан. Тогда он уже этой ночью сможет быть здесь. Или завтра утром с северным экспрессом.

— Я встану, — сказал Эндрис.

— Этого ты не сделаешь, — решительно заявил врач. — Если твой кузен прибудет ночью, я тебя разбужу.

Он бросил в стакан таблетку и помешал вилкой.

— Выпей-ка это, — продолжал он, — и сосни хорошенько, чтобы завтра быть молодцом.

 

Беспокойно ворочался Эндрис, просыпался и снова засыпал. Он слышал, как на соборе Парижской Богоматери пробило одиннадцать часов, затем — один час. Когда он проснулся тремя часами позже, ему казалось, будто прошло бесконечно много времени. С Гвинни… когда это случилось? Ему казалось, что прошли годы…

Он чувствовал ясно: боль была в его душе. Но не о Гвинни — это уже в прошлом. Гораздо страшнее была другая рана, до сих пор столь свежая: он навеки останется женщиной…

Гвинни Брискоу — маленькое приключение в его жизни, как и многие другие. Гвинни Брискоу — быстротечное нью-йоркское переживание, уже забытое во время переезда в Европу. Разве Эндри думала о ней в Ильмау? Гвинни вынырнула снова в Париже. Никаких сомнений, она понравилась Эндрису. Он полюбил ее и боролся за нее, сколько мог. Однако он проиграл эту игру и потерял Гвинни. Теперь ему ничего не осталось, кроме обманутого честолюбия, неисполненной надежды. Это был промах, недостаток силы. Он должен все забыть, должен прогнать воспоминание. Этого требовала его воля к жизни.

«Мимо, мимо! — твердил он себе. — Не думать больше».

Он очень ясно это понимал и в то же время воспринимал такое понимание как нечто позорное, эгоистическое, чего он должен будет стыдиться. Здесь пахло изменой, изменой по отношению к тому, кто не в силах обороняться. Если уж ничего не удалось сделать, то, может быть, он должен, по крайней мере, уделить умершей тихую память.