Ее не волновало, что спустя почти двадцать лет сатин, которым гроб был обит изнутри, пожелтел и не был таким белоснежным, как прежде. Франсиско такое тоже не волновало. Она знала, что, если бы мог, он бы заметил: «Мы, мужчины, не обращаем внимания на такую ерунду, лучше не тратить понапрасну деньги и использовать то, что уже есть». Но что скажут тетушки и светские дамы? Ее это абсолютно не волновало. Никто не увидит содержимое гроба, потому что единственное, о чем она попросила, – чтобы гроб не открывали. Она не хотела, чтобы кто-то видел его таким – мертвым, сокрушенным, разрушенным.
Саму Беатрис, переждав некоторое время, чтобы дать ей немного успокоиться, и по рекомендации доктора заварив для успокоения нервов несколько чашек липового чая, донья Синфороса переодела в траурную одежду.
– Давай-ка, Беатрис, – говорила она, видя, что дочь не шевелится. – Посмотри, люди уже собрались.
Застегнув на ее платье все пуговицы (Беатрис и пальцем не шевельнула), ее отвели в гостиную и усадили рядом с гробом, чтобы принимать визитеров, жаждущих выразить соболезнования, не обращая внимания на то, что вдова не желает их принимать.
С другой стороны поставили стул для няни Рехи, которая покинула свое кресло-качалку, чтобы проделать долгое путешествие в гостиную, где проходило прощание. Она знала Франсиско с тех пор, как тот появился на свет. Теперь она провожала его, когда он этот свет покинул. Беатрис знала, что старуха вовсе не так бесчувственна, как порой казалась. Что она по-настоящему страдает. Она с трудом втягивала в себя воздух, с не меньшим трудом выдыхала обратно, и из дряхлой груди вылетал чуть слышный глубокий стон, который различали лишь уши Беатрис, женщины, которая разделяла эту боль и тоже чуть слышно стонала.
Никто не выражал соболезнования смуглой и твердой, как из дерева, старухе. Няня Реха уселась, закрыла глаза и не открывала их в продолжение всей церемонии. Посетители проходили мимо, словно она не имела к покойному никакого отношения. А Беатрис не закрывала глаз ни на мгновение, даже чтобы отшатнуться от нарастающей вокруг нее людской массы.
У нее не было сил, чтобы что-то сказать или крикнуть «нет», она не хотела никого видеть и ни с кем разговаривать; не хотела, чтобы кто-то к ней обращался или смотрел на нее; она хотела одного – чтобы ее оставили в покое, потому что тоже чувствовала себя мертвой, сломленной, разрушенной. И если бы в погребе завалялся второй гроб, лучше бы ей улечься в него, и дело с концом – ей, жене убитого мужа и матери пропавшего сына, которых она даже не проводила в последний путь, потому что в это время боролась с молью.