Светлый фон

— Что ж тут говорить? Никакими словами уже не поможешь, — сказал Уланов.

— Ты о ком? Об этом друге Ираклия?

— Нет, о себе, — сказал Николай Георгиевич и сел рядом.

Она положила руку на его руку и погладила. Он поднял на нее взгляд; лицо Мариам нежно светилось в сумраке, блестели глаза.

— Может быть, и о тебе, — сказал он.

— Ах, Коленька! — звонко, очень искренне сказала Мариам. — Если б можно было любить — и чтоб никому не было от этого плохо. Много, долго любить! Почему устроено так, что ты, когда любишь, у кого-то крадешь?

— А не любишь — у себя крадешь, — сказал Уланов.

Но удивительное дело: сейчас, когда наступила полная ясность, которой он и добивался, и страшился, он где-то в тайнике души, охваченной обидой, почувствовал противоречивое, противоестественное облегчение. Или оно было естественным, как у вымотавшегося бегуна, сошедшего с дистанции и валящегося на обочину; тот, может быть, и плачет, но знает, что ему уже не надо бежать на подламывающихся ногах, задыхаясь… Нечто подобное происходило с Николаем Георгиевичем. Праздника не будет — это он уразумел сегодня с безжалостной отчетливостью, но ведь и для праздника нужны были силы. А он уже потратил их на длинной дороге к празднику. Дорога началась задолго до его встречи с женщиной, с которой он сейчас расставался, и длилась, длилась, поворот за поворотом…

— А ты знаешь, — задумчиво заговорила Мариам, — нам не надо обижаться. Мы свое отгуляли… У человека только одна жизнь. А в жизни всего по счету. Я подумала: человек не может любить больше, чем ему отмерено. Потом бывает уже не любовь, а так… ну так… ты понимаешь, что-то вроде. Человеку кажется, что он не получил всего, что мог бы… И он сам себя обманывает и страдает. Ужасно его жалко, конечно. Наверно, все мы недополучили?

Она улыбнулась виновато, словно была ответственна за несовершенство человеческой природы.

— Дай я тебя поцелую, — сказал Николай Георгиевич.

Эта темная, грешная женщина без долгих размышлений сказала именно то, что забродило и у него в мыслях. У его порога стояла мудрая усталость, и он ощутил ее первое дуновение, может быть, и спасительное.

Мариам слегка откинула голову, губы ее приоткрылись… А когда он наклонился к ней, чтобы поцеловать, он увидел в ее глазах влажное поблескивание, будто заглянул в живые озерца. Мариам привлекла его, пригнула его голову и долго не отпускала — он слышал ее частое дыхание…

Потом они посидели рядом молча еще немного, Мариам вздрагивала, как от озноба, и жалась к нему, словно искала, как маленькая, защиты. Но и Николай Георгиевич казался себе в эти минуты совсем маленьким. И то охолодившее приближение к истине, к некоей правде, которое он чувствовал, обезволило его.