Какой-нибудь нахаленок из вчерашних школьников, толкуя шиворот-навыворот Никаноровы вздохи, доставал из сумки бутыль с молодым вином и восклицал:
— Все ясно, одного не понял: живой он был или преставился? Короче, баде Никанор… это не вы его там, в овраге, капроновым-то чулком, на почве ревности?
Чокался с приятелем, таким же шалопутом, а тот подхватывал:
— Да здравствуют ваши ямки, дядюшка Никанор, пусть живут долго и не кашляют!
Перемигиваясь с другими, протягивал бутылку Бостану, а народ стоял, не зная, посмеяться над шуточкой или перекреститься. Никанор натягивал на лоб шапку и говорил, будто не над ним подтрунивали:
— Э, да что там… Пока спустился, пока глаза протер… он уже мертвехонький.
Бостан поглядывал исподлобья, по-отечески жалел зубоскалов: «Что с них взять — выросли, уткнувшись носом в телевизор. Получи-ка, дядя Никанор, пинка под зад… Ничего, обзаведетесь своими детишками, поглядим, кто посмеется!»
Сельчане снова хватались за дело, упрямо, будто назло кому-то: «Некогда умирать, некогда!» Но говорили о чем угодно, только не о том, что было на уме.
— Петрикэ, сынок, — подзывала какая-нибудь женщина, стряхивая с рук землю, — поправь-ка воротник у фуфайки, а то этот северяк задул, до костей пробирает, чертушка…
Смерть Кручяну плутала где-то по бескрайним полям, рассеивалась, словно дымка в знойный день над пахотой. Люди молчали, пряча лица от ветра: «То-то и оно, умрешь, не успев глаз сомкнуть. Давайте скорее делать что-нибудь! Лучше не вспоминать об этих страхах — некогда думать, некогда умирать…»
Примолк и Никанор, не по себе стало: чего разболтался, мэй? Вечно у него так — видит, пора замолчать, а остановиться не может. Со стыда готов сгореть, но язык как заведенный. И все-таки легче на душе становится, если дашь словам волю.
Порой просто руки опускаются: зачем люди столько болтают? А может, так и родились на свет божий прописные истины? Открылась тебе, скажем, истина, великая и полная тайны. Долго ли с ней молчком усидишь? Ну, пустишь ее в мир — запорхает с языка на язык, как мотылек над полянкой, пообтреплется твоя истина, затянет ее, как низину, илом и влагой. Ждешь-пождешь мотылька, а его нет как нет. Сойдешь туда, в низину, и тайное станет явным: не вернется и не полетит больше твоя истина-мотылек, хоть плачь. Лишь крылышки еще шевелятся под ветерком в паутине, а тельце уже обсосано…
По обычаю у нас первым делом умершему накрывают лицо, что бы ни подвернулось под руку — больничная простыня, шинель, стяг, да хоть с плеча пиджак, на худой конец! Почему человек умолкает и прячет под тряпкой смерть на лице покойного — чтобы забыть его? А выходит, тем дольше помнит, чем больше молчит…