Ну вот, вспомнил я это и так погано на душе стало… Путаются под ногами умники с корзинками вместо панамок… Плюнул я и пошел с горя в лес: поброжу, пока братец из Калараша вернется, остыну малость, а то жара такая — сорок градусов с ветром! И клянусь вам, сват дорогой, смотрю на лес — зеленый стоит, заросли густые, а не радуется душа, хоть криком кричи. Как увидел птенчиков на гайках, сердце будто не на месте. В лесу-то славно, полянки с травой, а когда поездом ехал, в окошко глянуть было страшно. За Пырлицами что творилось, мать честная!..
Скривившись, Никанор замолчал и потер рукой лицо, словно, как в тот день, не то лесная паутина налипла, не то кожа горела от суховея.
— Давно такого урагана не припомню. Сколько дней тогда, в мае, свистело и выло, и на душе кошки скребли… Значит, едет наш поезд… Выглянул я и глазам не верю: что это по небу летит, неужто земля? Черные пыльные тучи в воздухе, и клубятся, и несутся. Что за тучи, откуда? Это же горы наши, это долины летят. Словом, родная колхозная землица…
Никанор повертел стакан в руке, помолчал.
— Мы теперь по науке пахать стали, верно? Приезжали к нам как-то с лекцией, говорят: обработка почвы — целая наука, тут тебе, брат, миллионы гектаров, а не грядка под укроп. И с поезда я вижу: ветер выдергивает пшеницу, как шерсть с облезлой овцы, с корнями, с землей, и гонит по воздуху. Темень кругом, солнца не видно, будто саранча налетела. Конец света, и только. В наших краях холмы спасают, а в Бельцевской степи ветер гуляет, как на аэродроме. Говорю себе: вот, Никанор, вот оно, проклятие, — труд человеческий развеялся по ветру. Куда же забросит эту землю, где она успокоится? Потом я подумал, когда уже плюнул на трех оглашенных с «ручной» птицей и ушел в лес: гуляешь ты, Никанор, руки в брюки, а где-то ветер несет по небесам пшеницу. Хорошенькое дельце! Тебя в лесу жара не бьет по темечку, но птица отсюда удрала, высиживает гайки под навесом, и у детей пустые корзины вместо головы. Забрел в чащу, благодать — тенек, воздух так и ходит волнами, прохладно посреди пекла. В степи-то сорок два было, по радио передавали, да и в лесу кое-где ящерицы повылезли из нор и рты от жары разинули. Поглядел я на них, сбросил рубаху, штаны и что еще там было, пошел дальше в чем мать родила. Хожу голяком — что за черт, тоже вроде задыхаюсь и в башке неразбериха, шум какой-то. Ну, говорю, спекся, Никанор, пригрели тебя сорок два градуса! Завертелось в голове от жарищи этой, и пошло, и поехало… Вспомнил, как бабка моя кричала на засуху, и стало меня словами мутить: «Железная птица на железной скале развела железных птенцов… И клювы железные, и когти железные, и перья у них из железа, встряхнется птенец — сыплет ржавчиной… Крошится железная скала, скулит сурок — земляной щенок, и несет его вихрем по воздуху. Железные птахи пищат-верещат, земля из виду сокрылась, и поднялся над землей щенок земляной и скулит птенцу из-за черной тучи: «К мамке своей беги и за голову схвати и вырви из клюва ее высохшее солнце, творящее хвори-болезни, сухое солнце с чирьем в голове, сухое солнце со страхом в голове, от злого горя иссохшее солнце, сухое от голода, от смертного жара. Клювом повысоси, крылами обними…»