Она металась, как плотица на крючке, выброшенная на береговой песок.
– Бог с вами, несчастная! – успокаивал Сердецкий, тронутый, расстроенный, силясь снова усадить ее. – Мне ли выдавать вас – мое дитя, мое сокровище?.. мою единую, единую любимую за всю жизнь? Ох, горько, страшно горько мне, Людмила!
– Этот Синев… – шептала Людмила Александровна, – вы замечаете? он недаром так много разговаривает со мною о ревизановском деле, он что-нибудь пронюхал… ищейка… Я его ненавижу, Аркадий Николаевич!
– Ничего он не знает и не узнает… вы вне подозрений, Людмила! Кроме совести и Бога, у вас не будет судей…
– Я его ненавижу, – решительно возразила она. – Он слишком близок к этому делу. Я знаю, что он ничем не виноват предо мною, но он – моя судьба, слепая, неумолимая, и я его ненавижу. Когда он бывает умен, красноречив, я холодею от ужаса перед ним: он кажется мне слишком светлою головою, чтобы не разобраться в моем деле. Порою, особенно если он заводит речь о своих следственных хитростях, он падает в моих глазах, представляется мне близоруким, тупым, пошлым, смешно самоуверенным человеком, и я презираю его, а все-таки боюсь!
– Вы, как вошли, сейчас же сказали мне, – начал Аркадий Николаевич после долгого размышления, – что все вам чужие, всех вы либо ненавидите, либо боитесь, то есть, значит, опять-таки ненавидите… Господи! как это развилось у вас, прежде такой многолюбивой? когда успело? откуда взялось?!
– Откуда? – Людмила Александровна болезненно улыбнулась, точно на детский вопрос.
– Относительно Синева – куда ни шло, я, пожалуй, еще понимаю ваши чувства. Он, хоть и невольно, и слепо, все же держит в своих руках вашу судьбу… Но ваши домашние? дети? Неужели и к ним у вас то же печальное отношение? Они все жалуются, что вы страшно изменились к ним.
– Дети… – горько отозвалась Верховская, – дети! Ах, Аркадий Николаевич! дети – горе мое. Для них я все это сделала. Хотела оставить им чистое, как хрусталь, имя… а теперь, после этого дела… я разлюбила детей, друг мой!
– Разлюбила детей? да как же? за что?
– Ах, друг мой! больно мне… Ведь я для них больше чем кусок живого мяса из груди вырезала, я всю себя, как ножом, испластала. Душа болит, сердце болит, тело болит… мочи нет терпеть!.. Тоска, страх, боль эта – свет мне застят. Я вижу то, чего нет, а того, что есть, не вижу… Перестала удовлетворять меня семья; жалко найденное в ней счастье. А ведь, спасая это мизерное счастье, я и погубила себя… Стоило, нечего сказать!
– Вы несправедливы к семье, Людмила.
– Может быть. Они здоровы, я больная… Когда же больные бывают справедливы к здоровым? Я завидую им, завидую Степану Ильичу, завидую Синеву, вам… Счастливые, спокойные люди с чистой совестью! Вы хорошо спите ночью, вы не подозреваете врага в каждом человеке, не ищете полицейских крючков в каждом вопросе… Злюсь – говорят: «У тебя характер испортился… ты несносна»… Да, и злюсь, и испортился характер, и несносна! Но ведь… если бы они знали и поняли мою жертву – они бы должны были ноги целовать у меня!..