Светлый фон

– Это – которая там на веревке белье развешивает – соседская Глашка. Пряничная форма!.. А сложена недурно. Если бы ее в корсет, бюст был бы хоть куда. Ну и плечи… Жаль, спина – дрянь: впалая и лопатки торчат…

И пошел, и пошел все в том же аматерски-наглом тоне ловеласа-спортсмена, который женщину разбирает, как лошадь, а лошадь уважает и ценит не в пример больше, чем женщину. Если бы в классную вошел каменный гость in persona[75] и произнес те же самые слова – я, кажется, изумился бы меньше. В первый момент я даже потерялся: так неожиданно и стремительно выпалил мой угрюмый алгебраист все эти неподходящие его возрасту познания. Недавнего уныния и оглупения – как не бывало: ожил отрок! И лицо как будто не вовсе бессмысленное, – веселая улыбка, глаза с искоркой…

– Вы вот Ферапонтовскую Зою посмотрели бы! – продолжал он скороговоркой, которой я от него не слыхивал даже в те оживленные моменты, когда он умолял меня не жаловаться маменьке на его бездельничество. – Это женщина! Фу ты, черт! Отдай все – и мало! Коса – золото… во! по этих пор! Спина какая! Бедра! Знаете карточку Линской, где она сидит верхом на стуле? Вылитая! Я ее уговариваю в хористки поступить: не хочет, дура! Чем в горничных мозолить пальцы за красненькую в месяц, ей бы Лентовский, без голоса, пятьдесят положил… Потому она для первого ряда: триковая… сейчас в пажи!

Но тут я уже опамятовался от первого изумления и оборвал прекрасного молодого человека… четырнадцати лет. Он посмотрел на меня с глубоким изумлением: как это, мол, возможно отказываться от беседы на столь вкусную и пикантную тему? А еще взрослый, студентом называешься! И опять впал в свое обычное состояние мрачной безнадежности… Раньше он меня ненавидел, а с этого момента, по всей вероятности, стал и презирать.

Расстались мы скверно. В один день Телемак мой был тупее обыкновенного, говорил самые несообразные дикости, отказывался понимать самые простые, обыденные вещи – и чуть не спал над тетрадью, даже носом посапывал. На какое-то мое замечание он ответил мне дерзостью… встал и швырнул тетрадь на пол.

– Вы с ума сошли, Алеша! – говорю ему.

Тогда он подбегает ко мне и в упор пускает совершенно непечатную фразу. И вижу я, что мальчик пьян, пьян – как Божья тварь… дохнул и окатил запахом спирта, как волною. Я отправился к маменьке отказываться от уроков. Маменька очень огорчилась.

– Что же я буду с ним теперь делать? – плакалась она. – Ведь этот мальчик мое наказание. Вас он, по крайней мере, боялся. А теперь он совсем распустится. Ведь это не первый случай, что он пьет. Ну, помилуйте, – что это за время такое? Когда же было видано и слыхано, чтобы четырнадцатилетние ребята кутили как взрослые?.. И… мне совестью сознаться, но у него уже завязался роман с нашей горничной. И я не смею мешать, потому что иначе он совсем отобьется от дома! Он уже и теперь, чуть вечер, исчезает невесть куда… Их, таких милых мальчиков, целая компания. Пробуешь уговаривать, – ничего не дождешься в ответ, кроме ругани. И ведь во всем путном он туп, дик, неразвит, а тут – откуда слова берутся. Я, видите, его не понимаю, я – рыба бескровная, у меня воля задушена, у меня все инстинкты заглохли, а он юноша с темпераментом! Это я-то бескровная! «Да, посмотри, – говорю, – на себя и на меня: ты как лист зеленый, а я печь печью, даром, что ты мальчик, а я за сорок перевалила… Безумный ты со своим темпераментом, вот что! Кто же в четырнадцать лет жить начинает?» – «Ничего! Раньше начал, раньше кончу. Известно, долго не выдержу… умру! Туда и дорога». – «Да разве я тебя затем родила, чтобы ты себя истратил ни за грош?» – «А разве я просил вас меня родить?» И откуда этот желторотый нахватался такой прыти и отчаянности? Я – смиренная, отец был нравом сущий теленок, а он так и режет, так и дерзит, так и хамит.