— А как же он? — спросил Стабулнек, указывая на переводчика в гражданской одежде. — Почему ему можно, а мне нельзя?
— Он взрослый, знает, что делает, а у тебя молоко на губах не обсохло. Ну, проваливай, пока цел!
Сидоров даже ногой притопнул, давая понять, что будет плохо, если тот ослушается. И упрямцу ничего другого не оставалось, как уйти. Его смуглое, нежное, почти девичье лицо раскраснелось от обиды, и, отойдя на несколько шагов, он обернулся и сказал:
— Все равно я вернусь! И опять достану винтовку, так и знайте. Нечего меня уговаривать, знаю, что делаю.
Стабулнек двинулся дальше, с каждым шагом все больше поражаясь необычному виду города. Солнце клонилось к горизонту, близился час, когда после полуденного зноя улицы заполняются народом, а теперь не было ни души. На мостовой лежала раздавленная подушка, кружился белый пух. Можно было подумать, что здесь задавили птицу. Чуть дальше валялся велосипед, неизвестно почему и кем брошенный.
По временам то справа, то впереди, то слева раздавался странный перестук, будто с небольшими перерывами строчила гигантская швейная машина, а в промежутках великан молотобоец дубасил по наковальне, огромной, как дом. Город укрывала дымная пелена, запах гари пощипывал ноздри, от него першило в горле, а солнце сквозь грязный полог проглядывало мутное, бледное. Но к этому Стабулнек успел привыкнуть в предыдущие дни. Необычной была пустота улиц. Страшное, гнетущее затишье, когда кажется, вот-вот случится что-то непоправимое.
Охваченный недобрым предчувствием, Стабулнек невольно замедлил шаги. И все-таки идти надо, другого выхода нет. Надо достать винтовку. Винтовки должны быть в порту, в рабочем общежитии, в его общежитии, в подвале, где раньше стирали белье. Четыре дня назад, когда он получал свою, там оставались лишние. Наверное, и сейчас стоят. У плиты с большим вмурованным котлом…
Из калитки выскочила старуха с мешком за спиной. Стабулнек чуть не сбил ее с ног. От неожиданности старуха выронила мешок, и над ним взметнулось облачко мучной пыли. Старая испуганно выбросила вперед руку, и он разглядел, что кожа руки шершавая, желтая, а пальцы узловатые, высохшие, и еще он разглядел, как по морщинистым щекам текли слезы, и старуха никак не могла их унять.
— Господи, господи, что с нами будет? — запричитала старуха. — Неужто немец город займет? Господи! Мои-то молодые оба воевать ушли, троих детишек на меня оставили, чем их, крох, теперь накормишь? Мал мала меньше.
Она утерла слезы и, решительно кинув мешок на спину, потащилась дальше, перегнувшись пополам, как не раскрытый до конца перочинный ножик. За серой мешковиной ее едва было видно.