Светлый фон

В ту ночь я, четырнадцатилетний подросток, чувствовал себя в роли духовника, ибо рассказ старика был не чем иным, как исповедью, исповедью сумасшедшего, предназначенной явно не для моих ушей, и тем не менее хочешь — не хочешь, а мне пришлось выслушать ее всю до конца: какая-то неведомая сила, возжелавшая, чтобы темный яд проник в мою кровь, буквально приковала меня к стулу.

для

В иные мгновения я вдруг сам начинал ощущать себя много старше своих лет, столь заразительно действовало на мое детское воображение странное безумие гробовых дел мастера,

невесть с чего вообразившего вместо меня какого-то древнего как мир патриарха.

— Да, да, она была великой актрисой! Аглая!.. Но ни одной живой душе в сей жалкой дыре и невдомек, какое благороднейшее сердце вынуждено прозябать в их смрадной юдоли. А эта возвышенная душа — сама скромность, она и не хочет, чтобы здесь знали о ее гремевшей по миру славе! Поймите, господин Таубеншлаг, не мне, темному мастеровому, говорить об этой прекраснейшей из женщин, я ведь и восторга-то своего толком высказать не умею. Ибо, каюсь, грамоты не превзошел по скудоумию моему, вот только письму самую малость обучен... Но это между нами! Как и то... с этими... с этими... ну с крышками этими проклятыми... Гм. Н-да... Стало быть, что до письма, то писать я умею, правда, всего-то одно слово, — гробовщик извлек из кармана кусочек мела и принялся выводить прямо на столе, — вот оно: О-фе-ли-я. Ну а с чтением дело швах — чего не могу, того не могу. Где уж мне, я ведь, — он наклонился и таинственно зашептал мне в ухо, — я ведь, извините за выражение, идиот... С малолетства сподобился... Да будет известно вам: родитель мой покойный, отличавшийся строгостью чрезвычайной, однажды, когда я еще пешком под стол хаживал, за провинность мою — взял сдуру и поджег столярный клей, — чтоб наперед неповадно было, запер меня на двадцать четыре часа в только что изготовленную металлическую домовину, да еще и пригрозил, что заживо похоронит... Я, понятное дело, поверил... Тогда-то мне и открылось, что такое вечность, ибо сутки в тесном, железном ящике, в коем ни рукой, ни ногой не пошевелить, а воздуха едва-едва хватало, превратились для меня в настоящую вечность... Время умерло, и не было сей дьявольской вечности во адском чреве ни конца ни края... Ох, и страху же я тогда натерпелся!.. Одно слово, скрипел зубами так, что нижние резцы истер до самых десен. И дернул же меня черт, — добавил он совсем тихо, — поджечь этот проклятый клей! Ведь рассудком-то я повредился с тех самых пор... Помню, вынули меня из гроба, а я лежу ни жив ни мертв, слова вымолвить не могу, начисто говорить разучился. Лет десять прошло, наверное, прежде чем стал что-то боль-мене вразумительное выговаривать. Только, господин Таубеншлаг, чур, все это промеж нас! Не дай Бог, прознает кто о моем позоре, тогда прощай, мечта, прощай, грядущая слава моей дочурки Офелии!.. Гм. Н-да-с... Ну а потом в один прекрасный день в той самой металлической домовине оказался мой родитель... в ней и отправился обживать райские кущи... Царство ему Небесное!..