Светлый фон

— Человек — слабая тварь, Мартинас. — Лапинас тяжело вздохнул. — Всю жизнь борется с грехом. Падает и опять встает, падает и опять встает. Для того бог и дал святую исповедь. Слабость тащит человека на дно, а через покаяние он снова выплывает будто утопленник. Нет пределов милосердию божию…

— Ты меня катехизису не учи.

— Не учу, Мартинас, Пет, а излагаю, чтоб ты лучше меня понял. Говоришь, старайся честно жить… Так-то… А кто сказал, что я не стараюсь? Стараюсь. Руками-ногами от греха защищаюсь. Хочу быть добрым для жены, для дочери, справедливым с людьми. Не выходит… Полон я гордыни, нет покорности, оттого и слово иногда не взвешу, обижу человека или еще что… А человек — не бог, не прощает. Ты его кончиками пальцев по лицу, он тебя кулаком, ты его кулаком, он — ногой в живот. Не протянет руку, не скажет: цепляйся, помогу тебе выбраться, а еще подтолкнет да крикнет: прочь руки, скотина, я желаю тебя утопить! — Голос Лапинаса постепенно слабел, становился все жалобнее, плаксивей, и наконец, судорожно прерываясь, окончательно замолк.

— Хочешь помощи от людей, а руку-то отталкиваешь, — раздраженно ответил Мартинас; старая враждебность, даже ненависть к Лапинасу возвращались, но он старался не подавать виду. — Богу вот душу открываешь, как говоришь, исповедуешься в грехах, каешься, а к людям все время спиной поворачиваешься. Как же это так? Не богу ведь, людям причинил обиду, у них и вымаливай покаяние, какое они на тебя наложат. Ходи не к исповедальне, к ничего не ведающему ксендзу, а к Толейкису, к Гайгаласу. Исповедуйся у них во всем, как перед самим господом богом. Простят — твое счастье, нет — понесешь справедливое наказание. Вот с чего надо начать честную жизнь!

Пока Мартинас говорил, Лапинас сидел, свесив голову на грудь, с униженным выражением лица, словно только что принял причастие, но при одном упоминании Толейкиса с Гайгаласом отодвинулся от Мартинаса, точно обжегшись.

— Христос за чужую вину на кресте умер, а я не сын божий, не искупитель, Мартинас. Не знаю, за что мне такая честь!

Мартинас тяжело встал.

— Значит, не виноват, Лапинас?

— Кто из нас без греха, Мартинас, кто? Говорю, эта мука… Иногда, бывало, позарюсь на горстку-другую, признаюсь перед тобой, как перед самим господом богом. Но как Толейкис пришел — ни пылинки! Не выгоняй старика с мельницы. Обещаю…

Мартинас схватил Лапинаса за плечо и нагнулся к мельникову лицу. Придвинулся так близко, что чувствовал запах гниющих зубов, идущий из разинутого рта.

— Значит, чист, а? Всего горстка муки, и ничего более? А совесть что? Тоже ни в чем больше не признается? В муке, но не в крови? Дай-ка я в нее загляну, чего глаза в сторону воротишь? — Мартинас уже не говорил, а хрипел как удавленник. Его лицо — вначале белое как мука — посинело, белки глаз залила кровь, пальцы правой руки трещали, тиская плечо Лапинаса. — Подлец! Сам вывалялся в слезах человеческих, другого на преступление толкнул и еще невинного агнца корчит. Не укроешься! Я насквозь твою грязную душонку вижу. Об тебя и я изнавозился. Но почищусь. А ты вот об чужую совесть свои вонючие руки не вытрешь! Чище не станешь. Ни перед богом, ни перед людьми. Будешь тонуть, никто руки не протянет, еще толкнут, чтоб скорей захлебнулся. И хорошо сделают: кого нельзя воскресить из мертвых, того закопать надо.