— Ну и бежишь, благодетель! Здорово! Гостя примешь?
— А-а, Мотеюс. Здоров. Заходи, коли хочешь, на минутку. Перекушу только и опять бегу на выгон.
Зашел. Сели за стол. Друг против друга. А между ними — Лапинасова бутылка.
— Без тебя попасут. Я, вернувшись из такого пекла, только бы и ходил по соседям, гулял да пил. Есть какая-нибудь чарочка, или еще не разжился?
— Не пью я больше, Мотеюс. Слабый был насчет этого и раньше, если помнишь, а теперь-то ни капли…
— Понимаю, Людвикас, понимаю. Сибирь скрутила. Холод, голод. Жену в чужой земле схоронил, дай ей, господи, царствие небесное.
— Горя хлебнули… да…
— А за что? За что, скажи, Людвикас? За то, что не голодранец был, а честный человек, вот за что тебе на спину такой крест взвалили!
— Время такое было…
— Кому оно нужно было, это такое время? Могло и не приходить. Будто при немцах не жилось?
— При немцах?
Тяжелая тишина. Два взгляда на мгновение сталкиваются, отскакивают друг от друга и, смутившись, расходятся. Чужие… В ушах гудит мельница. В кромешной темноте вертятся шестерни, выставив серые зубы. «Что я могу, мелкая козявка, господи? Твоя воля вознести меч, твоя воля и остановить».
— При немцах, говоришь… — Лысая голова Круминиса еще больше перекосилась на кривой морщинистой шее, впалые глаза зло смеются. — При немцах нас бы сейчас уже на свете не было. Не говорили бы так, да еще за бутылкой водки. А теперь живем.
— Все ли?
— Пускай не все, зато живем. Карали нас многих несправедливо, зато не стреляли, в печах не жгли. Не сравнивай, Мотеюс, что сравнивать не годится. Мой старший сын, коли хочешь знать, там науку кончил, инженером на фабрике работает. Юозас тоже мог выучиться, было бы только желание.
— Говоришь, рай…
— Были обиды, несправедливости. Мучились, спорить не стану. Но все к добру идет, Мотеюс.
— Как вижу, красный ты стал, Людвикас…
— Кровь-то есть.
— Твоя кровь — красные чернила. У кого кровь есть, тот не лижет, ох не лижет сапог, который его пинал…