Светлый фон

— Куды бросил, куды ты бросил?!

Коля растерялся, словно бы швабра уборщицы спустила его с высоких материй на бренную землю, от которой он уже успел отвыкнуть в своих переживаниях.

— Я уберу, — пробормотал он, — что ты, бабка?

— Он уберет! А пошто ж бросал?

— Да я машинально как-то…

— А я убирай?! Вас тут тыщи за сутки перебывает!

— Ну извини, бабуся! — просительно сказал Коля и попытался, подлизываясь, обнять ее за плечо.

— Ат-тайди, холера!

Коля сунул пачку в карман, отвернулся. Уборщица осмотрела меня, мои ноги, но придраться было не к чему, я лежал в носках, а сырые мои ботинки, украдкой вымытые в туалете, сохли на батарее. Вздохнув, она села напротив, оперлась на швабру, сказала уже другим, миролюбивым тоном:

— Тыщи, тыщи народу… Корабли-то все идут и идут на север. Как на войну…

— На юг тоже идут, — отозвался Коля и, помешкав, спросил у меня закурить.

Я пошарил в карманах, вынул пачку, тоже пустую.

— На, — сказала уборщица. Она достала из кармана халата тоненькую папироску-гвоздик и протянула Гайдышеву. Предложила и мне: — Тебе тоже дать?

Я отказался.

— Эй, только в зале курить не вздумай! — предупредила она Гайдышева, вставая.

— Ни в коем случае! — поклялся тот.

Не было его минут десять, я попробовал задремать. Но не тут-то было: вернувшись, он опять заговорил о своем колхозе, об отчем доме под ясенем, еще о чем-то дорогом и потаенном, о чем только и можно поговорить с дорожным случайным знакомым, когда бессонница и когда нестерпимо хочется выговориться. Он растревожил и меня, и я вспомнил о своем доме под тополями, вкус дикого ревеня — мы звали его пучкой, вспомнилось наше озеро, куда ходили мы полем и курили на берегу мох. Я пожалел, что отказался от предложенной папиросы.

пучкой,

В противоположном углу зала не спал еще один пассажир, отставший от своей группы и дожидающийся оказии. Он был дагестанец, я узнал об этом еще вечером в буфете, где он требовал дагестанского коньяка. Ему предложили спирту хантымансийского розлива, и он, глубоко уязвленный, с достоинством отказался: «Какой ти бедный, девушка! Почему такой? Пиржай Дагестан, я, Али Мухаметов, подару тибе бочку старого коньяка!» Уже отойдя от стойки, он спохватился, что едет не в Дагестан, а как раз наоборот, и внес поправку: «Через год пиржай, в отпуск ехат буду!»

Али Мухаметов сидел по-турецки, бросив на пол бурку, сосредоточенно изучал мозоли на раскрытых ладонях. Я все время ощущал какое-то неудобство оттого, что он сидит так, в полном молчании и одиночестве; даже уборщица обходила его стороной — то ли не замечала, то ли опасалась его угрюмых усов. Иногда я забывал о нем, иногда же, случайно наткнувшись взглядом, раздраженно думал, что горец или не в себе или что-то с ним стряслось и, может быть, нужна помощь. Здраво взвесив, что ничего с ним страшного стрястись больше не может — от своих он уже отстал, а это самое страшное, деньги у него есть, коли спрашивал коньяку; на вид здоров — больных на нефтепромыслы не берут, — я успокаивался, но спустя какое-то время позабывал об этих доводах и опять терзался от неудобства перед сидящим на полу человеком.