Когда полночь взорвалась криками «ура!», ревом клаксонов, гудением дудок и победными возгласами, вся эта праздничная вакханалия донеслась сюда, за закрытые окна, лишь слабым отголоском, а жизнь здесь шла своим чередом, издавая тихие звуки – слабый шорох проклюнувшихся птенцов.
Около часа, очнувшись и осознав мое присутствие, Мими прошептала:
– Что ты здесь делаешь?
– Просто мне некуда больше идти.
По детскому плачу она поняла, где находится, и загрустила. Из обращенных ко мне слов стало ясно, что она еще не знает, чем обернется ее поступок – победой или поражением, чего больше в сделанном ею выборе – силы или слабости. И она ли обвела судьбу вокруг пальца или судьба подставила ей подножку. Растерянность ее была естественна, особенно сейчас, под звуки детского плача и почмокивания, в суете хлопотливого и неусыпного материнского бдения.
– Так или иначе, думаю, ты попала в хорошие руки, – сказал я.
Я вышел поразмяться и походил по отделению, наблюдая через стекло младенческие лица, а потом, поскольку мне никто не мешал и не останавливал – сестры, по-видимому, урвав минутку-другую для праздничного застолья, встречали Новый год, – никем не замеченный, проник туда, где принимали роды и за стеклянными дверями отдельных клетушек лежали женщины в невыносимых мучениях: громадные животы, раздираемые схватками, лица, искаженные страданием. Особенно врезалось в память одно лицо – оно морщилось, собираясь в складки, а из раскрытого рта несся крик, громкий и протяжный: женщина на все лады честила и проклинала мужа за его похоть и то наслаждение, что привело ее на эту койку. Были и другие страдалицы, безудержно, бесстыдно вопившие, взывавшие ко всем святым и родной мамочке, судорожно цеплявшиеся за прутья кровати, рыдавшие или, наоборот, оцепенелые, с вытаращенными от ужаса глазами. Все это так меня поразило, что, когда ко мне подскочила сестра с вопросами, кто я и зачем явился, я не нашелся с ответом. И тут, совсем рядом, из шахты ближайшего лифта, донеслись крики.
Я стал ждать, когда он поднимется, считая цифры этажей, мелькавшие на стеклянной панели. Двери раскрылись, и передо мной возникла женщина на каталке с крохотным ребенком, родившимся либо по дороге в больницу – в такси или тюремном фургоне, – либо уже тут, в вестибюле; младенец был еще в крови и орал, надувая жилы, выгибая грудь и плечи; лысый, красный, он пачкал женщину своей кровью, а она, совершенно измученная, истощившая последние силы и нервы, тоже в голос рыдала, испуганно тараща глаза, как и ребенок, сжимавший руки в кулачки. Они казались символом извечной вражды, эти двое, приговоренные к противоборству. Каталку выкатили из лифта, она проехала совсем близко, чуть не сбив меня с ног, и плечо женщины мазнуло меня по руке.