Светлый фон

У нас с Теей тоже были свои тревоги и огорчения. Она блюла некоторую неопределенность моего статуса. Я отвечал ей тем же. В моем поведении решающую роль играла привычка к независимости и легкости случайных связей. Она же со своей стороны не могла мне ничего обещать. Это было бы не в ее характере. Я понимал, что Смитти не стал бы разводиться с ней из-за какого-то кадета. В высшем обществе, как полагал я, случайным поступкам не придают особого значения. Когда я попытался выяснить это, она призналась:

– Конечно, это было не один раз. Виной всему Смитти. Ну и я тоже. Но зачем нам с тобой думать об этом? Ведь такого, как сейчас, у меня в жизни не было. А в будущее лучше не заглядывать. Я знаю только одно – ничего похожего я раньше не испытывала. Ну а ты испытывал?

– Нет.

– Вот потому-то и ревнуешь, – справедливо заметила она. – Но, Оги, ревновать надо к тебе. Ведь все другие были лишь эпизодами. Видишь ли, таким вещам не стоит придавать значения. Если было хорошо, зачем скупиться? А если плохо – то партнеров можно только пожалеть. И не стоит меня винить за мои пробы и эксперименты. Разве ты не хочешь, чтобы я была с тобой откровенна?

– Конечно, хочу. Нет, не знаю, может, и не слишком.

– Ну а если бы я жила зажмурившись, что бы я в таком случае знала? И если бы не была откровенна с тобой, а ты со мной…

– Да-да, конечно. Я понимаю, что правда иногда уместна и нужна. Но нужна ли она сейчас?

Ей хотелось говорить обо всем и знать все. Бледная от природы, обуреваемая желанием знать и говорить, она становилась еще бледнее, и в ее истовой серьезности было что-то паническое, оголтелое. Потому что и в ней тоже бушевала ревность. Да, она ревновала, и сознавать это мне иногда бывало даже приятно. Она стремилась к голой и неприкрытой правде, но, получая ее, пугалась.

Иногда мне даже приходило в голову, что интерес Теи ко мне вызван ее ревностью к сестре, – мысль, повергавшая меня в уныние. Но ведь это частый случай: желание, зарождающееся по причинам не столь существенным, окрепнув, эти причины отвергает. Не будь этого отвержения, все мотивировки наших действий выглядели бы хилыми и несостоятельными, а страсти – иллюзорными и незрелыми. К счастью, история доказывает, что действовать нас заставляют не одни лишь низменные побуждения. Иначе почему бы, погрязнув в несчастьях, мы думали о высоком? Возьмем, к примеру, беднягу Руссо и тот автопортрет, который он нам оставил: небритый, кроткий и меланхоличный человек в скверном парике, плачущий над собственной оперой, когда ее исполняют при дворе и растроганные дамы роняют слезы, а он, по своему признанию, готов слизывать эти слезы с их щек, этот бедолага, не умеющий ужиться ни с единой душой в мире, этот осел Жан-Жак удаляется в рощи Монморанси, чтобы обдумать и описать проект нового, лучшего государственного устройства или лучшей системы образования. И точно так же Маркс с его жестокими нарывами, нищетой, смертью детей и идеей непреложности исторической закономерности и тщетности всех попыток ей противостоять. Я мог бы назвать и другие примеры, людей не столь значительных, но столь же беспокойных, нелепых чудаков и отщепенцев, стремившихся к великой цели и веривших в нее как в единственно достойную. Такими бывают глубинные мотивы, скрытые за оболочкой мотивов внешних.