Светлый фон

Перед дверью posada горели две грязные керосиновые лампы, похожие на закопченную хурму. Тротуар был скользким, но не от дождя и выпавшей росы, а воздух – густо замешанным на каких-то непонятных странных запахах, источники которых трудно поддавались определению – солома и глина, древесный уголь и дым, известь, навоз, кукурузная мука, куриный суп, перец, собаки, свиньи и ослы. Все было чуждым и необычным – ужасное смятение на скотном дворе, через который мы пронесли орла в колпачке в номер, куда через беленые стены проникал аромат листвы и высокогорья, забивавший миазмы человеческого сообщества, – так дыхание океанских просторов доносится в порт, перекрывая вонь гнилых апельсинов и мусора. Индейского вида горничная помогла нам устроиться на ночь, раскрыв допотопную раскладушку.

Спали мы недолго, потому что уже на рассвете нас разбудило шлепанье белья в тазу, утренние звуки пробуждающегося скотного двора, в которых превалировали ослиный рев и колокольный звон. Тем не менее Тея проснулась бодрая и деятельная и первым делом принялась кормить мясом Калигулу, в то время как я отправился бродить по промозглым коридорам в поисках куска хлеба и кофе.

Из-за птицы путешествие наше затягивалось. Теперь Тее пришло в голову научить орла летать за приманкой. Лошадиная подкова с привязанными к ней петушиными или индюшачьими крылышками изображала птицу, ее цепляли к сыромятному ремню, а потом «вели» по воздуху, и орел, изготовившись, расправлял крылья и тоже, взмыв вверх, начинал преследовать добычу. В своем парении он решал задачи, сходные с задачами летчика – определить расстояние, использовать воздушные потоки. Маневры орла отличались сложностью – если маленькую птичку вспархивать в воздух и приземляться заставляет один лишь инстинкт, то орел, судя по всему, руководствуется в своих действиях подобием мыслительной работы. Наш Калигула то застывал, легкий, как пчелка, то, взмывая на немыслимую высоту, камнем падал оттуда или делал кульбиты, подхваченный воздушным течением. Полет его был, несомненно, прекрасен и царствен, и хотя главенствовал тут, естественно, инстинкт хищника, казалось, что и орлу доступна радость совершенного владения собственным телом и стремление ввысь, куда долетают одни лишь споры растений, эти низшие формы жизни, посланцы видов, не обладающих собственной индивидуальностью.

Чем дальше мы забирали к югу, тем гуще становилась небесная синева, а в долине Мехико она стала такой густой и сияющей, что было страшно дышать – казалось, эта синева как шелковым чехлом прикрывает что-то тяжелое, готовое вот-вот прорвать оболочку и рухнуть на землю, а наш орел, взмыв еще выше, полетит над равниной, туда, где горы нацелили в небо жерла своих вулканов, этих порождений преисподней, и красные в лучах закатного солнца конические вершины; он будет скользить в сатанинском своем парении там, куда устремляли ищущие взгляды жрецы-священнослужители доиспанских времен, алкая знак Альдебарана, сверкающего в центре небосвода, – наступит или нет новый жизненный цикл, а получив этот знак, возжигали костер на разверстой и выпотрошенной груди человеческой жертвы, верные же их адепты-язычники в костюмах богов или богов в птичьем обличье, крылатых змеев или орлов прыгали в пропасть, удерживаемые одним ремнем – voladores, летуны, как их называли. Развлечение это еще бытует на местных ярмарках, как бытуют и прочие черты, пережитки или измененные формы язычества. Вместо пирамид из черепов еще со следами крови или волос здесь в изобилии валяются трупы животных – собак, крыс; дохлые лошади и ослы лежат неубранные по сторонам дороги; человеческие останки выкапывают из могил и складывают в кучку, когда кончается срок аренды земельного участка, и повсюду свободно продаются гробы, формой своей так похожие на женскую фигуру, разных цветов – черные, белые, серые – и размеров, часто украшенные орнаментом под серебро. Нищие на паперти канючат подаяние, изображают немощь и тянут к прохожим свои язвы и обрубки, носильщики таскают на спине тяжести, а во время сиесты укладываются прямо на кучах мусора и лежат там подобно трупам, демонстрируя полное свое безразличие. И это абсолютное и откровенное приятие смерти, вписанной в красоту окружающего пейзажа, говорит о признании бренности непременным спутником и условием жизни, о покорном согласии с тем, что всякое величие и всякая гордость будут грубо сокрушены, попраны и уничтожены вместе со всеми прочими, кого они даже не коснулись.