Светлый фон

 

Корнилов решил вить веревки, это мудрое было решение.

Он методом исключения пришел к нему: уйти из Веревочной заимки нельзя; разыскать Леночку Феодосьеву, продолжить с ней разговор – бессмысленно и тоже нельзя; ждать следователя в полном бездействии нет сил, нельзя. Веревки вить – можно!

Он подрядился к Буланову, зажиточному хозяину и хорошему мастеру, человеку жадному, но и в жадности немножко справедливому, они с Булановым выпили по рюмочке, поговорили пять минут о жизни, и Корнилов пошел в сарай.

Он сказал себе: «Поехали!» – и медленно-медленно стал пятиться задом, прокручивая между ладонями жесткую струйку кудели, осторожно и равномерно извлекая кудель из мешка, подвешенного на поясе.

Впереди, в той стороне, куда он был обращен лицом в том конце сарая, ходила по кругу лошадь, ходила, ходила, опуская и вздымая голову, казалось, что голова и придает лошади круговое движение, и вот она вращала деревянное колесо, а колесо наматывало веревку, а позади Корнилова, в той стороне, куда он пятился, навстречу ему, начинали свое движение деревянные чурбаки-противовесы, оставляя за собою гладкий след на земле, запорошенной серой кудельной пылью.

Скорости движения Корнилова и этих деревянных чурбаков должны были быть совершенно одинаковы, и вот Корнилов шел и шел неглубоким, длинным, узким желобком, вытоптанным в земле ступнями Буланова, его отца и матери, его дочерей и сыновей, его внуков и внучек.

Щелеватый, длинный сарай, сколоченный из горбылей, кое-где открывался свету большими проемами, и тогда видны были бурые стволы сосен, примятая травка, сосновые шишки, разбросанные по этой травке, а еще был виден краешек неба – предмет здесь посторонний и почему-то синий.

Саженей сорок в длину был сарай, три проема были в его стенках. Пропуская через руки жесткую струю кудели, медленно пятясь, Корнилов трижды сталкивался с этим синим предметом, всякий раз недоумевая: небо было нынешним, сиюминутным, каждое мгновение оно из синего могло стать белесым, потемнеть могло или еще посветлеть, это как ему вздумается, и такая изменчивость и готовность к ней совершенно не совмещались с постоянством труда, которым был занят Корнилов.

Ну да, люди однажды установили, как должен совершаться этот труд, в каких движениях, с какой скоростью, и с тех пор ничего уже не менялось в нем, ни одна мысль ничто больше и никогда в нем не изменила – такое было постоянство в этом труде, недоступное природе.

Вот Корнилов и чувствовал себя и там, и здесь – в тех временах, когда еще существовала тайна, когда неизвестно было, чем все, вся жизнь, кончится, к чему жизнь идет, и эта тайна, может быть, и была тогда причиной и смыслом жизни, и здесь он тоже существовал, где тайны больше нет и неизвестно есть ли причина существования? Необходимость – есть ли?